Общее·количество·просмотров·страницы

вторник, 19 февраля 2019 г.

Думы о былом Петр Плонин

 Прочитал книгу Александра Левикова: «Калужский вариант».  И столько мыслей она во мне родила.  Еду в автобусе «Александров – Кольчугино».  Тепло.  Уют.  Купаюсь в золоте декабрьского солнца.  Любуюсь серебристо-бархатным узором русских берез, впаянных в сапфир, умытого морозом, неба и думаю: а не начать ли мне заняться словотворчеством.  И тут же возражаю себе: о чём, зачем и как творить?.  Определённо, что у меня нет таланта.  Но, с другой стороны, есть искренность, есть желание.  А, что до таланта, то каждый с чего-то начинал.  И, так мне от этих  мыслей жарко стало, чувствую – щеки горят.  Оглянулся, на людей посмотрел, не заметили ли?  Зуд к записным книжкам и дневникам мне давно уж покоя не дает.  То стихи пробовал сочинять, то, однажды, повесть задумал.  Сюжет, правда, простой.  Начал, но вижу, не получается.  Думать – одно, говорить – это другое.  А сочинять слова, предложения – тут и вовсе нужно, что-то особенное.  Но вместе с тем, и не творить, нельзя. 
У каждого есть свой путь жизни, своя тропинка , своя судьба, свой опыт, своё «былое».  А раз оно есть, это «былое», значит, и должны рождаться воспоминания, анализ, «думы» о былом.  Видимо, все мы в той или иной мере осмысливаем каждый на свой лад, свое место в обществе, в жизни.  И у каждого есть своё «былое» и свои «думы» о былом.  Под напором Жизни, под её лучами и тучами, человек начинает задумываться, а думая, анализировать.  Такой анализ своей дороги необходим самому себе, но ещё больше, нужен окружающим тебя молодым людям, которые выбирают свою тропинку на бесконечном ландшафте Жизни.  Нужен этот анализ и твоему сыну, твоей кровиночке.  Не сегодня-завтра, его заинтересует твоя дорога, и будет ли он твоим попутчиком на ней, или изберёт новую тропу, это зависит и от тебя, мой современник, мой Читатель, от искренности твоего анализа.  Итак, пишу эти правдивые строки для своего сына, для пятилетнего малыша.  Он ходит в сад, и лепит из пластилина коричневых, с голубыми крыльями, лебедей.  Он сидит, раскрыв рот, у телевизора и смотрит, как дирижёр, энергично взмахивая своей палочкой, встряхивая головой, управляет огромным оркестром.  Ему, пока, всё интересно, все ново.  Он, пока, засыпает с улыбкой, а просыпается со смехом, и любит журнальный столик превращать в пианино.  Для него-то я и буду вести эти записи.  Что ж, Читатель найден, осталось найти сюжет, и приступить к работе.  Составить план, без него не обойтись.  Теперь всё делается по плану.  Но нужен ли так тебе этот план?  Нет, план то нужен, но лишь общий, без конкретностей.  Иначе не интересно.  Человек – не машина.  И каждый свой шаг, тем более, каждый поворот мыслей, чувств, желаний, запланировать невозможно, да и ни к чему.  Но, с чего же, начать?  С конфликта, с того что мне тридцать лет и я уволен с работы.  А может быть с того, как я пришел работать в экспедицию геологоразведочную, ведь это было так недавно (8 февраля 1971 года).  А может пойти еще дальше.  И начать с того, как меня принимали в партию, но ведь это было в октябре 1970 года, и тогда я работал токарем, в городе Кольчугино, на заводе «Электрокабель»?  Но, причем, тут  тогда геология?  Видишь, опять ничего не понять.  Видимо начать надо с мечты.  Нет!  И это не подойдет.  Ты мечтал стать офицером.  Правильно.  Но когда это было?  Как, когда?  Всегда!  Теперь уж точно ничего не понять.  Надо начинать с самого-самого.  Хочешь сказать: с рождения что ли?  Ну да, вот именно, с самого рождения.  Выведи себя на чистую воду.  Посмотри с мачты своих тридцати лет на след, оставленный тобой на фарватере Жизни….
   Рассказ мамы:
   «Маленький, деревянный поселок, затерянный в бескрайних лесах на границе Рязанской губернии и Мордовии под названием База.  5 декабря 1955 года.  Снег еще не выпал.  Земля потрескалась от морозов.  Утро было пасмурное, тоскливое.  Федор Егорович (мой отец), приехал, аккурат день вперед, от Вани (мой двоюродный брат).  Привез часы золотые, и не выказывал их из чемодана, не вынимал.  Даже не разбирал чемодан, что там было, какие подарки?  У Григория Ивановича, у соседа, за стеной была «помощь»: ездили мужики за лесом и он их угощал.  По соседски пригласили и Федора Егоровича на выпивку.  Были выпивши.  И у Митьки (мой сводный брат) и у Федора Егоровича произошел какой-то вздор.  А был у нас, называли его Ванька Ширкунов, и они разошлись, и переселились к нам.  А соседи в кино собрались.  Билеты были по два рубля.  А я думаю, как им не жалко?  Их ведь четверо.  Они услыхали через стену.  Соседка пришла и говорит: « Что ж ты осинка горькая, жадничаешь, пойдем в кино».  И Федор Егорович говорит: «Ты все твердишь, что тоска тебя съела, вот и сходи, а то как бы там Полю (моя старшая сестра 8 лет) не замяли».  Ну, я не нарядилась, ни переоделась, как убиралась, в такой одежде и пошла.  Вошла я в клуб, сесть было негде, народу было много, уже шел журнал.  И еще не закончился журнал, кричат: «Пожар»!  От клуба казалось, что горит пекарня.  Народ в двери столпился, не могут выйти.  Кто был с краю, разбили окна и выпрыгнули на улицу.  Это примерно было как 25 или 30 минут, как я вышла из дома.  Подбежали, а уже из окон пламя машет.  Ни снегу , ни воды, не было.  Подбежала я, кричу: «Моя семья сгорела»!  Никого нету.  Детишек и мужа.  Я хотела все убить себя.  Приподнималась и всё об мерзлую землю грудью падала.  Хотела убить себя.  И ребятишки, какие-то, подняли меня и говорят: «Тетя Поля,  семья твоя жива».  Встала я, а вокруг никого.  Мне показалось, что это почудилось.  И снова я стала падать.  А тут подошла тетя Аксинья и повела меня к себе.  Оказались у нее и Федор Егорович, и трое моих детишек: Полина, Петя и Таня.  Ночь была холодная.  Детишкам она накидала каких-то «шаболиков» (тряпья), а мы с отцом на голом полу.  И на пожар мы не выходили.  Думаем, что нас подожгли.  Было два сундука железом окованных и в них добра тысяч на тридцать.  Ни каких железок на пожарищи не оказалось.  Было свинины 18 пудов, и только нам принесли килограммов пять, а остальное, наверно, растащили.  Горел барак немного, около часа.  Десять комнат.  И только у нас, и еще у одних, не вытащили ни чего.  Говорят, что перину вытащили нашу, а ее тоже нигде не оказалось.  И жить нам негде.  Зима.  Позвала нас двоюродная сестра Федора Егоровича, Прасковья Михайловна.  У нее в другом бараке была комната.  А они жили две сестры и Сережа, маленький, годика два.  Спала я сидьма (сидя).  Дети спали поперек кровати.  А отец был на работе, уезжал то на неделю, то на месяц.  А когда Ванька Ширкунов рассказал ему, как меня сестры его грызли, он приехал, сена навил, и увез домой, в  деревню, на Старый Высокий (Рязанская область, Кадомский район).  Там свой дом у нас был.  Этот дом еще построил мой первый муж, Варивон Павлович Паршин.  Дом стоял на берегу речки Юзга, по другому берегу которой проходила граница с Мордовией и рос лес.  Помогли нам группку (печку) сложить.  Кирпича дали.  И Митю, аккурат, в Армию, а Нюрка (моя старшая сводная сестра) в этот год – замуж выходит.  Я совсем обезножила от нервов.  И детей кормить нечем.  
   - Тебя будут обсуждать, надо собрать вечер – говорили соседи. 
   Переехали мы, наверно, в феврале.  Все-таки мы там (у сестер) мучились долго.  Работа у отца далеко стала.  Отцу надо идти в контору за шесть километров (на Митенский, Анаевский лесоучасток, в Мордовии).  Какой там наряд дадут.  Хлеба негде достать было, невозможно. За печеным хлебом ходили на Базу за шесть километров.  Морозы и метели, холодно.  А мукой там не давали.  Итак, дело не везло, ужасно.  На Кустаревке муку дают, это от нас 20 километров.  Люди побежали.  А у меня денег нету.  Ждала я отпуску, не знаю как, отцова.  Дождалась, а тут Нюрка замуж выходит.  В марте это было.  Дни суровые стояли.  Пасмурные.  Снег.  В какой я одежде после пожара осталась, и целый год в ней так и ходила.  Рубашку выстираю, в платье хожу, платье выстираю, в рубашке хожу.  А в колхозе работала, по 20 копеек на день зарабатывала.  Так мало ценился тяжелый крестьянский труд.  Зимой собирали ветки в лесу на корм скотине.  В колхозе, по наряду, то картошку сажали, то свеклу пололи, то сено убирали….
   После пожара отца целый месяц трясло, било и било, ложку ко рту не мог поднести.  Потом его фельдшер Фёдор Андреевич Апушкин, вылечил.  На другую зиму перевели отца работать на Быстрищи – это тоже в Мордовии, деревня такая.  Построили там дегтярню, дёготь гнали из бересты, а из сосновых и еловых пней, вытапливали смолу.  Перевозили нас на шести лошадях.  Сено везли, корова у нас была.  Там жили пенсионеры, получали они по 400 рублей.  Вот они нас и поддерживали.  Поселили нас на втором этаже рядом с конторой Лесничества, в красном уголке…».
   Отсюда, то есть с этого момента, я могу продолжить рассказ сам.  Потому что, когда мы переехали на Быстрищи, мне было уже шесть лет.  Примерно с этого возраста я себя и помню детально.  До этого лишь фрагменты остались в памяти.  Но, все равно, до пожара, я себя совершенно не помню.  В момент пожара и позднее, могу вспомнить лишь отдельные эпизоды.  То ли они сами по себе запомнились мне, или отложились в памяти с более поздних рассказов мамы.  
   Пожар!  Старшая сестра Полина была в клубе, туда же ушла и мама.  В этот день привезли интересный фильм.  В комнате барака, где мы  жили, оставались отец, да мы с младшей сестренкой Татьяной, которая на два года моложе меня и, следовательно ей было три годика.  Отец был выпивши.  Он спал, когда загорелось.  Проснувшись от дыма, и поняв, что горим, отец забрал меня в охапку и в чем был, выбежал из барака.  Поставив меня на мерзлую землю, он наказал мне никуда не отходить: 
   - Я пойду за валенками – сказал он.  
   - А Таня сгорела? – спросил я отца. 
   И только теперь он вспомнил, что там, где уже полыхал огонь, осталась его трехлетняя дочь.  Белея ночным бельем он бросился снова в барак.  На коленях подполз к кровати, глотая слезы, задыхаясь от едкого дыма.  В правом углу, где  стояли образа, горела перегородка.  Ощупал трясущимися руками постель.  Девочки нигде не было.  Не помня себя, он кинулся под кровать.  Шарил в потемках, потеряв чувство времени.  Стукнулся о кованный железом, горячий бок сундука.  Но поиски были напрасны. Выбравшись из-под кровати, уже отчаявшись, и не зная где искать девочку, он машинально комкал постель, утопая по локоть в перине, он наткнулся на Таню.  Она закатилась за перину и спала, прижавшись к перегородке.  Выползал на коленях, где было больше воздуха.  Отец уводил нас от барака.  Красные космы пламени с шумом и треском вырывались  из печной трубы, окрашивая небо над нами в черный, страшный цвет непоправимой беды….
   В деревню Быстрищи мы переехали в конце зимы.  Несколько деревянных домов, прижатых сосновым лесом к берегу реки Вад.  Единственное двухэтажное строение из красного кирпича.  Внизу три или четыре комнаты занимали пенсионеры.  Скрипучая деревянная лестница вела на второй этаж.  Стертые ногами посетителей ступени круто поднимаются вверх.  На лестничной площадке три двери.  Крайняя правая вела в контору Лесничества.  Крайняя левая вела в чулан -кладовку.  И средняя дверь вела в актовый зал или красный уголок, на стенах этого зала висели плакаты.  Эту комнату нам отдали под временное жилье.  На плакатах красные машины тушили лесной пожар.  Плакаты призывали к соблюдению пожарной безопасности в лесу.  Черная, бочкообразная, обитая железом печь, выходила одним боком на нашу половину, а другим боком обогревала канцелярию лесничества.   В чулане – кладовке находился архив канцелярии.  Хранились копии разных документов, планы лесных участков на восковой кальке.  В чулане мы поставили кровать с пологом и летом спали там.  
     Зима.  Морозный солнечный день.  Местные мальчишки катаются на лыжах с пологого берега Вада.  Не просто катаются, а играют в войну.  Разделились на красных и белых.  Кто такие красные, кто – белые?  Трудно растолковать шестилетнему малышу.  Буду красным.  Это цвет солнца на закате, когда ты уже дома, и приятное, ни с чем несравнимое  тепло, домашнего уюта, горячего чая, теплых материнских рук, снимающих с тебя пальтецо, ибо пальцы твоих рук уже не гнутся от мороза.  Это цвет огня в печи, откуда пышет жаром с раскаленных угольков.  Это цвет плакатов на стене над твоей постелью, цвет губ соседской девочки, цвет её щек там, на морозе, когда ты собрался скатиться вниз, да замер у электрического столба, заслушавшись гудением проводов на морозном ветру, а девочка с лыжами в руках, карабкаясь на коленях по накатанной лыжне, вдруг, посмотрела на тебя своими синими глазами.  Посмотрела и забыла про тебя.  А ты все старался привлечь её внимание.  И ни капельки не огорчился, когда твои лыжи укатились одни, а ты остался барахтаться в сугробе и в твои валенки набился предательский снег, белый, холодный….
   Рассказ мамы:
   «Родился ты в 1950 году, летом, в семь часов утра, в понедельник.  Жили мы на Базе, в бараке.  Было там шесть семей.  Две недели прошло после родов и я стала собирать для коровы сено.  Оставляла тебя с Митькой.  Беру серп и граблишки, и косу.  И набирала травы, только вряд ли донести.  Собирала до 19 декабря и все не было снега.  И вряд-вряд набрала на корову.  Трудно конечно.  А Федор Егорович халатно относился к хозяйству.  А Митька в вовсе не хотел помогать.  Качали тебя в зыбке.  Митька качал.  Включит приемник на всю и ты спишь.  Жили, мотались.  Хлеба было трудно доставать.  Очереди были ужасные.  Раскачаешь зыбку и бежишь корову кормить.  Стирки много.  Как мы там из-за воды бились.  Ой, батюшки.  { Бегашь, бегашь по всей ночи по калотцам и толька с литрушек вычерпашь}.  Тогда пряники по карточкам давали.  Отец работал.  А я с вами сидела.  Соседка, бывало, Матрена: 
   - Полька, я у тебя возьму дровец, потом принесу?
   А сроду, бывало,  не отдавала.  Тогда дружно жили.  Куда пойдешь, скажешь соседке: - Я пошла.  Сроду не запирали.  Хотя воровать-то нечего было.  Два года не сравнялось тебе,  Таня родилась.  Вот и воспитывала вас.  Жить там можно, кааб отец с Митькой не пили.  Только вот отец болел часто.  С фронта пришел.  Здоровье-то там оставил. 
   Свиней держали.  Крапивой кормили.  Отходами поили.  Зимой сено парили.  А сейчас вон выкидывают отходы.  Отец работал в лесу.  Уедет и на месяц и на три месяца.  А я с вами обитала четыре года.  А потом работать пошла в колхоз.  
   Вот нас было шесть квартир: Шурка, Прасковья – банщица, Мыськовы, Гавриловы, Ежовы и мы.  К Масленице дело было.  Авдотья Гаврилова варила на плите то, свеклу на квас.  Поставит, а сама уйдет к дочери.  А перегородки тесовые были и на полметра даже не доставали до потолка.  Ну вот, пришла подруга ко мне Анна Григорьевна.  И стала тебя тетешкать.    И вот к верху приподняла тебя и говорит:
   - Ой, Поль, как я люблю твоих ребятишек, ну погляди, как медвежонок, глазки-то, как бусинки у него катаются.
   А я как взглянула наверх- то, да гляжу, а глазки-то, посоловели. 
   - Анна Григорьевна, дай-ка мне его, чтой-то у него глазки, как посоловели.
   - Да, так тебе кажется, какое тебе посоловели?
   А сама взглянула, а у тебя пена изо рта пошла.  Я грудь даю, а ты повалился и пять минут мертвый был.  Я выбегла в коридор и бегаю-бегаю, тут ты простонал.  А она выбегла на крылец и кричит: 
   - Ой, я у Пелагеи парня сожрала!
   А Матрена выбегла:
   - Как сожрала?
   - Да сглазила, наверно.
   И по шептунам.  А лучше нету.  А она как парила так и продолжала парить свеклу.  Подошла Масленица.  А тут и вовсе стряпня у неё.  То подгорит, что.  Была неочёсливая (неопрятная) старушка.  Бог с нею.  Царство ей Божье.  Ну вот, ни от кого легче нету.  Тебе второй годик шёл.  В первых числах марта.  Отец привел гостей.  Гости видят, что я куль (около) зыбочки, которые убегают домой.  Которые остались.  Нальют глаза.  Две гармони.  Веселье идет.  А я плачу куль зыбочки.  Ну так все и разбеглись гости.  
   Теперь поехали с тобой в больницу.  Кутала я тебя.  Тем наверно боле (больше) виновата.  Боялась до горя простужу.  От ворожеек не было легче.  Шептали, шептали они мне.  Потом в больницу.  А в больнице расспросили какая квартира, как и что.  И целый месяц не велели в хату входить.
     - Ежели есть от кого пообедать, а его по воле носи…. Так и носи, носи по воздуху.  
   И вот, целый месяц не входила.  Таскала по воздуху.  А тут в апреле тепло стало.  И лучше, и лучше стало.  Приступов никогда больше не было.  
   А Полю, пчелы заедали.  Тебя еще не было.  Бывало ведь хлеб из картошки пекли.  Я намыла картошки.  И стала трать (тереть).  И Митька караулил её.  Митька много за няньку был.  На хлебы надо  изотрать (истереть) два ведра картошки.  Только на затёв (чтобы затеять).  Да два ведра надо загнать в мешок под камень.  А день солнушной (солнечный).  В первых числах августа или июле.  Потому что речка была еще сухая.  И вот кричат:
   - Польку пчелы заели!
   Прибегаю, а по ней пчелы прямо клубком на голове и всю изжиляли (искусали).  Как и выдержала.  Я пчел смахнула и бежать с нею.  А они за мной роем.  Отец лег спать, а я с ней всю ноченьку.  От просека (просеки) дойду там вроде прохладно.  А она не плакала, ни стонала, лежит у меня на руках, как мертвая.  Потом всё теплой водой мочила.   Дня три я все с ней эдак ходила.  
   Дали нам квартиру другую, в центре.  Мы переезжали из комнаты в комнату.  Ничего не было у нас заложки (замка).  Даже дверей не было.  Только, что кухня общая.  Две семьи.  Их было четверо и нас пятеро.  Маленькая-маленькая комнатка.  На полу мы спали все.  И немного времени-то, переехали.  Я не знаю, чего тама (там).  И хозяйства-то: была кадка да мешок просы, да машинка швейная ножная, да какие-нибудь чугуны.  Все в сани положили и все хозяйство наше.  Положила, а тебя в кадку с просом постановили.  Малюсенькай (маленький).  И вот сани в раскат.  И кадка повалилась с саней, а на кадку машина швейная свалилась.  А ты в кадке был и не плакал.  Рад до гыря  (до горя) прокатиться.  Тебе было три годика, не больше.  Опять погрузили, приехали, сгрузили.  Отец, он ведь нислушняк (неслушник).  И вот отец приехал с работы.  Свет-то был, но то и дело гас.  А у нас лампа – молния была керосиновая.  Ярко горела и жар от нее шел.  Вот повесили лампу к потолку близко.  Я говорю: - сейчас загорится. А он говорит: - нет!  И только минут десять не прошло.  Потолок загорелся.  Гвоздь, на котором висела лампа ослаб.  И она – бах-ба-ра-бах.  И загорелось.  Все рты разинули.  Я прижалась к зыбочки (к зыбке).  А лампа покатилась по полу, а за ней  огонь.  Соседка вбежала, звали её Авдотья Гаврилова.  С себя фуфайку раздела и давай захлопывать пламя.  И загасила.  А мы бы растерялись – гори!  Тут и шаболы (тряпьё) и всё.  
   Как год сравнялся тут и ты пошел.  Год с месяцем стал уж говорить.  
   Вышли мы на улицу, сели на крылечек: матери.  Тебе еще году не было.  Одеялка была постелена на земле прямо, на травке, и ты на ней сидел.  А я, как сейчас вот, вязала, может тебе носочки.  Бывало ведь не покупали,  всё больше сами шили и вязали.  А соседка на своем крыльце сидела.  Ежова Матрена.  А она ползёт, просто шипит.  Матрена кричит: - Полька! Полька!  А я не соображаю.  Кабы (если бы) она сказала: - Змея ползет!  А то только кричит.  А потом она сама совскочила (вскочила) и подняла тебя на руки.  А змея уползла…».   
   Отгорели зимние закаты – предвестники морозов.  Отшумели, заблудившись в сосновых лесах косматые метели.  И как ни скромно вела себя весна – приход её был замечен.  Первыми это сделали воробьи.  По утрам, когда солнце, как бы нехотя, поднималось над лиловой кромкой леса, и своими лучами касалось сонных, но уже без теплых ватных одеял, крыш домов, воробьи поднимали невероятный скандал.  Спорили, наскакивая друг на друга.  Каждому хотелось занять местечко на припёке.  Первому окупнуться в потоке нежарких пока ещё лучей.  Снег потемнел.  Дороги, по которым зимой ходили,  ездили на лошадях, запряженных в сани, теперь расползлись.  В полдень, а иногда и в туманное безморозное утро, в санном следе, в ямках лошадиных копыт,  стояла вода.  Здесь, на проселке, снегу не давали спокойно доживать.  Постоянно месили его и он, как бы понимая это, первым исчезал именно с дороги.  После трех-четырех туманных дней и ночей, одинаковых, как две капли воды, однажды, на рассвете, мы проснулись от неясного шума, треска – это вскрылась река.  Шум этот стоял больше суток.  Льдины шли в своей тесноте, наскакивая друг на друга, вздыбившись, опрокидывались навзничь, издавая при этом шум и треск.  Днем все население от мала до велика собиралось на берегу Вада, смотреть на это явление ,на этот хаос природы, приятный уже тем, что вслед за ним, ожидалось тепло настоящей весны. 
   К этому времени меня больше не манила игра в красных и белых.  Всеми порывами детской души увлекался я мечтами об охоте.  В карманах моей куртки Вы могли бы обнаружить новенькие еще не стрелянные, соломенной желтизны, латунные гильзы.  Одну я выменял на перочинный ножик, который нашел на берегу,  у  моего же ровесника Юры – сына лесничего.  Вторая гильза лежала вдавленная в зеленоватый, зернистый, пропитанный влагой снег, на той единственной дороге, что, пройдя сквозь деревню, уводила в лес.  И, конечно, глубоко радуясь этой ценной находке, я радовался одновременно и этой весне.  
   Вслед за туманными, сумрачными днями пришли и солнечные.  С любого, даже с самого маленького пригорка сбегал один или несколько ручейков, унося в речную долину на заливные луга, таявший снег.  Над освободившейся землей струились волны теплого, парного воздуха.  На желтых кружочках одуванчиков, на пушистых и мягких словно цыплята комочках вербы, появились пчелы.  Под водой шевелились зеленые узкие ленточки трав.  Вечерами над маленькой оживленной теплом деревушкой, с шумом пролетали стаи диких гусей и уток.  В один из таких вечеров у нашего двухэтажного дома остановилась машина.  Из нее вышли люди в высоких сапогах.  Таких высоких, что голенища доставали до пояса.  Каждый был подпоясан странным широким ремнем, утыканным патронами.  Каждый держал в руках какой-то предмет в чехле.  Чехлы были разными по цвету, по материалу из которого они были изготовлены, но одинаковой формы.  Я никогда до этого не видел зачехленного ружья.  Поэтому не сразу дошёл своим детским умишком, что это ружья.  Охотники поселились в канцелярии за стеной.  С ними было несколько собак.  Тоже собаки были странными: с длинными предлинными ушами, а одна была даже без привычного хвоста.  
   Рассказ мамы:
   «Они приезжали в контору.  И в конторе расположатся, ночуют.  Только не все.  Какие к лесничему уходили.  Он то жил в квартире, а это контора была.  Не всем же он её должен доверять.  Ведь там документы.  Мы жили временно там.  Отец ни как уходил, а его перевели как мастера.  В лесхозе работал, а лесхоз соединили с лесничеством.  И отца перевели.  Не захотел, ни пошел бы конечно.  Но его уговорили.  
   Ну, приехали охотники.  Расположились в конторе.  А одна из собак осталась у двери на лестничной площадке.  А туалет был на улице.  Может метров двадцать.  Вот я вышла туда, а она хоть бы тебе что, даже с места не стронулась.  А оттоля (оттуда) ни пускает.  Я к двери, а она рычит , не пускает.  Я к двери, а она рычит, ни пускает.  Загораживает даже.  Встает.  Я в эту сторону и она в эту.  Я в другую, и она в другую.  Я покричала охотников.  А они спят.  Тут к отцу пошла в дегтярку (в строение, где отец гнал дёготь).  А далеко всё же.  И ночь была.  Пришла в одной рубашке ночной.  Как спала, так и …  А там вы тройка, детишки, одни.  Отец перепугался: «Что с тобой»?  Голая пришла ночью.  Не собратая (не собранная).  На дегтярный заводик.  Вроде завода у него ведь там было.  Пошли домой  оба.  Отец шум поднял: «От вас самих покоя нет, а тут еще собаки! У нас дети»!  Потом стали дом для нас строить.  На две семьи, двух жилой.   Больше четырех месяцев и не строили.  
   Участок под картошку нам дали за девять километров.  Ходили пешком.  Каждое утро пораньше.  Встанешь в два часа.  Утром на работу надо угодить.  Кто работал.  На Первой Швеи дали.  Там заключенные были.  И сквозь лесом идешь.  Дерна обтяпаешь, обтяпаешь лопатой, а потом руками отдираешь, никак не выдерешь, он весь пророщенный корешками.  На другую весну лесничество отбирает твой участок и там сеет для себя овёс, а нам опять дает на новом месте.  Посеяли.  Часть сажаем картошкой, а часть просо сеем.  А отец ведь мне не помогал.  Не то службистый был, не то силов (сил) уж не было.  Меня не жалел.  Одна копала.  Вот почудится: Петька Хомягин – зять идет.  У всех подмога, а я одна.  Детишки малые были.  А огород, где овощи сажали, за рекой был.  Кругом вода.  С  одной стороны – Вад, с другой стороны речка Тасть, в Вад впадала.  Кругом в воде.  Даже одна бабушка потонула там.  Там озера, реки.  Желуди.  Только ни куда не пойдешь без лодки.  Навоз жгли.  Не нужен был земле.  Кругом леса.  Песок.  На огороде все родилось хорошо.  В половодье огороды заливались водой.  И в огород  уж, на скорую руку  не побежишь.  А пойдешь за огурчиками  - грибов нарвешь.  Целую корзину, белых.  Я бывало встану, резиновая лодка была у Николая Ивановича – учителя и одновременно директора школы.  Давал нам лодку.  Антонов его фамилия.  Семь учеников было у него в школе.  Встану, пойду в огород.  Где травку сорвать, где чего.  И грибов наберу.  Старые дубы и редко росли.  Желуди там и родились грибы белые.  Весной копали, сеяли.  А мы смолу и дёготь гнали.  Воды таскали ведер по сто.  Заливаешь, заливаешь, а гляди, опять загорелось.  Отходы от смолы.  А они нужны были на уголь.  И вот их заливали.  А дёготь.  Такая была печь, вроде котла и туда набивалась  береста, связанная тюками.  Этот котел закрывали плотно, а внизу, под котлом разводили огонь.  Я как сейчас гляжу.  И вот тогда пудов по десять туда набивали.  Заслоном заслоняли, глиной замазывали.  И в этот заслон, упорку такую тяжелую-тяжелую упрешь,  чтоб воздух не выходил, а то пропадет все.  А дёготь шел по трубочке, примерно метров на семь, и там капал прямо в бочки деревянные.  Сначала вода пойдет, потом немного с водою, а уж потом чистый дёготь.  Запах не так важный.  Голова от него кружилась.  Бывало сапоги мазали им (дёгтем), чесотку лечили.  Потом  кудый-то (куда-то), сдавали и дёготь и смолу, и этот уголь.  А куда, я не могу сказать.  Куда-нибудь отвозили.  
   Дегтярка стояла прямо рядом с рекой.  Метров десять от берега.  Вокруг были и дуб и сосна росли.  В виде рощи.  А туда дальше – крупный лес.  А вдоль заводика, как заросли.  И кругом вода.  Место было красивое.  Работы было, еще шишки сушили, и семена собирали,  сеяли в питомнике.  Корова у нас была.   А пастух был весь израненный, с фронта.  Двенадцать лет он стерег там.  И все знал вокруг.  У него, вроде, мать была, как лукавая.  Он никогда без неё не выгонял.  И его слушались.  И вот он загонит скотину, а кругом озера – сядет на узенькой тропиночке и сидит спит.  Один раз ждем, вот-вот пригонит.  Уже 12 часов ночи.  Ни пастуха, ни скотины.  Потом уж в час ночи одна по одной идут, и он за ними.  Заблудились и не найдут эту тропинку.  Подоим и выпускаем опять – ходи, где сумеешь.  Пастух выспится и будет собирать их, как выгонять.  
   Мы с Полинкой поехали за желудями.  И еще одна соседка с животом.  Полинка, чего она, в третьем классе.  Буря началась.  И начала нас хлестать.  Через Вад переплывали, а Поля была лёгонькая, маленькая, а берега крутые.  Вот она за травку уцепится, и так потихоньку вела лодку, пока на низкое место не выбрались.  А нас  уже ждали, думали, что мы потонули.  И желуди в лесу оставили.  Где-нибудь боисся (боишься): задавят машиной.  А там: как бы, не утонули.  Ой, потонут.  Где-нибудь замешкались и уж места себе не находишь. 
   Один раз заключенные разбеглись (разбежались) из лагеря (из тюрьмы).  В конце мая по-моему.  У меня уж курица выводила.  Девять человек.  Убежали.  Из девяти трое больно уж хулиганили.  У них были бревнышки (палки) метров по пять.  И вот вдоль окон все бегают и пужают (пугают).  Один все кричал: «Я адмиралов сын, я карманник»!  А мы жили-то на втором этаже, где контора.  И один кричал: «Я знаю, чей этот дом, скоро вам за него башки  повертят»!  А я не знала, чей этот дом.  Может богача какого, раньше был.  Тишина была такая в наших домиках.  Никого.  Как будто всех побили.  Все закрылись и не выходят.  (Да, взрослые не выходили на улицу.  Мы, дети бегали и видели, может быть совсем не детские картинки.  Так, на моих глазах было такое: сидят солдаты с автоматами на скамеечке перед нашим домом.  У одного из них на длинном ремне овчарка.  Тут выбегает от палисадника котенок.  Овчарка бросается в его сторону.  Мгновение и котенок в собачьей пасти, еще мгновение, собака мотнула головой и окровавленные половинки котенка   разлетаются в разные стороны).  Потом лесничий Карташков (возможно Карташов),  как-то прошел вдоль речки, вдоль Вада и в  контору.  А я была закрыта.  Он стучит: «Это я, Карташков, открой».  Я открыла.  Он стал звонить в лагерь для заключенных.  Позвонил и то же не выходил, пока охранники не приехали.  Человек двенадцать.  И собаки тут.  И все с автоматами.  Дворы там не закрывались.  И поймали, которые пьяные в дымин (очень сильно).  Наручники одели.  Один все рот разрывал себе, когда его вели.  Два пальца засунет и разрывает.  Кровь.  И все кричит: «Я адмиралов сын, за карманы сужден (осужден)»!  За руки, за ноги раскачивают их двое охранников и прямо кидают в кузов машины.  И теперь вольно стали все ходить.  И ребятишки стали бегать.  Часиков в семь вечера, а дни были долгие.  Двор был все ж далеко, на отлете от строения.  Понесла корм поросятам.  И он (заключенный)  там сидит.  Прижался в уголке, лысина у него светлая, как сейчас гляжу.  Я вроде не вижу и не вижу.  Потанакиваю (напеваю) песенки.  Вывалила корм поросятам и скорей бежать оттуда.  Лесничему сказала, так и так вот, там сидит мужчина, заключенный.  Он позвонил, а потом взял ружье и к нему.  Уж он не знай как просил его, говорит, что ему немного осталось, сам, говорит, уйду в лагерь.  Ну, приехали, и этого забрали.  Смирный такой был.  
   Летом ходили лесом девять километров.  Картошку, просо полоть.  Побег у них аккурат был.  Ох, как страшно тогда было.  В зоне они машину отремонтировали, и пробили забор и поехали.  Семь человек их.  Прямо по картошкам.  До леса с километр было.  Машина у них, не знаю, застряла, не знай чего.  Остановились.  Как выльтели (вылетели) они с этой машины и в рассыпную.  Побегут, побегут, упадут.  А мы, аккурат, тут шли.  А часовой с вышки стреляет.  Ой, как мне показалось страшно.  Поля у меня маленькая, в третьем классе, в платьишке, так бледненьком, ситцевом.  Ну, вот враз часовой сделал тревогу.  Как выбежали охранники с собаками и за ними.  Стреляют.  Одна собака уж больно работала крепко.  Догнала одного.  Все разорвала с него и рубаху, и кальсоны.  В глаз его ранили.  Кальсонами перевязали.  А тут народ собрался.   Милиция разгоняла.  А этих ловили охранники.  Все с автоматами.  Потом еще двоих привели.  На второй или на третий день – еще.  А одного, месяцев через пять только нашли.  Он уж работать где-то устроился.  В это лето так они озоровали.  Вот напишут объявление, что ноне (сегодня) такой-то охранник, будет зарезан и кишки одному прямо порезали.  А то шли мы с Полинкой, мужчина белый, красивый, молодой, вез на лошади лес.  И вот, остановился и к нам идет.  Говорит: «Вы меня не боитесь»?  Я  говорю: - Ну чего нам вас бояться? Вы такой же человек.  А он говорит: «Я ведь, знаете, кто такой, - вот слыхали, может быть: «власовцы»?  Я говорю: «слыхали, но я не понимаю, что к чему».  А он: - Ну какие мы вот предатели, мы же как овцы, а около нас был пастух, а мы причем, мы-то не причем.  Мы бы воевали, а нас сдали.  И теперь на всю жизнь обраковали (забраковали).  Вот такая моя нескладная вышла.  А я вас догнал зачем.  Когда меня на войну отправляли, у меня девочка вот такая же была, а какая теперь, поди замуж выходит? …  Глаза у него синие, синие были больно.  И вот он тужил, что он расконвоирован был, уж два письма посылал домой, а ему не ответили.  Может уж не живы?  Молодой тогда-то был.  Говорит, что пожизненно теперь тут.  
   На двоих нам дали луга.  Антоновым и нам.  Было после войны-то не очень долго.  Плоховато что-то было с хлебом.  А к нам за 15 километров Петька (Петр Яковлевич Хомягин жил на селе Соловьяновке) – зять, пришел помогать.  Лепешки были на сковородах напеченные.  Ложки взяли, щей бидон, кофейник с молоком и все в сумочку наклали(положили) и поехали через Вад, на лодке, поближе.  Поленились обойти через мост, там с километр обходить надо.  Понесли обед мужьям.  Я и Антонова Катька.  И Петька – зять в сапогах с нами.  Вот уж нас трое собралось.  Ну и что мы кругом пойдем?  Давайте на лодке переплывем.  А на лодке плавал пацан, не больше ему шести лет.  Кличка у него была Молодец.  Развитой такой,  смелый, его и звали Молодец.  Ну, куль (около) лодки завели спор.  Эта Катька говорит: «давай мы с тобой переедем, а потом он Петьку перевезет».  А я говорю, что плавать не умею, а вдруг чего – зять меня спасет.  Катю он перевез благополучно.  Обед она свой взяла.  А мой обед при мне.  Катя там стоит на том берегу, ждет нас.  А за нами приплыл этот Молодец.  Я села первая.  Теперь Петька за мной.  У него сапоги большие, тяжелые были.  Он толкнул от берега.  Лодка немножко хлебнула воды.  Саженков (саженей) пяток отъехали, лодка и пошла на дно.  Я вижу, дело плохо.  Давай сплывать.  А Петька видит, что Молодец хлебает, давай его спасать.  К берегу притолкал.  Потом меня уж.  А с меня тапки поплыли.  Платок тоже с головы поплыл.  Петька немножко толкнул меня и так выбрались.  А мужики там, на берегу сидят, ждут нас с обедом.  Глядят лепешки плывут к ним, а потом ложки.  А Федька говорит: «Ведь это наши ложки, ну, теперь утонули»!  И кофейник как-то остался на плаву, видно молоко у него вылилось, а он плывет, носик из воды торчит.  Федька еще ложку поймал и кофейник, а бидон потонул.  Катька подходит к ним, а Федька говорит: «Ну а моя, на дне сидит»?...  Так нам с Петькой  и пришлось кругом переходить через мост».
   Как-то постепенно и незаметно весна перешла в лето.  Чуть-чуть поблекла яркая сочная зелень, прибавился день, неслышно было горьковатого аромата черемухи.  Опаленные зноем лепестки её, словно снежинки, бесшумно опускались то на зеленый откос, то на зеркальную гладь воды, где лениво кружились в речной заводи, вокруг сердцевидных листьев желтой «кубышки».  
   С утра до вечера вместе с ватагой мальчишек я гонял по деревенской улице обод велосипедного колеса.  Отталкиваясь босыми ступнями от теплой земли, зажав в руке темный от ржавчины железный пруток, я не бегу, а лечу вслед за ободом.  Сердце то и гляди выпрыгнет наружу.  В глазах и во всем моем облике, азарт игры.  Счастливое воображение рождает картину езды на автомобиле.  Ситцевая рубашка, сшитая руками матери, выбивается из-под резинки шаровар, и тогда и вовсе я делаюсь похож на летящую птицу.  Воображению нет границ.  Под вечер к нашей шумной ватаге присоединяются ласточки.  Они куда веселее и задорнее нас, стремительно несутся над землей, по улице, делая замысловатые повороты, словно заманивая и нас в эту загадочную игру.  Наигравшись, ласточки садятся на провода, превращая их в живую нотную грамоту – щебечут, азартно обсуждая свои птичьи проблемы. 
   К вечеру все в деревне затихает, замирает.  Лишь слышно с реки гулкий стук весла о дно лодки – это кто-то собирается на ночную рыбалку с острогой.  На носу лодки, на железном листе, разведут они в глухую полночь, костер из ярко горящих смолистых сосновых поленьев.  Один станет неслышно грести веслом.  А двое других, стоя на готове, с остро отточенными острогами будут до боли в глазах всматриваться в смолянисто черную с красноватыми крапинами пламени, глубину реки.  С глубины, на свет, выплывает щука или другая рыба.  Выбирали, что покрупнее.  Утром вместе с рассветом, с красными от бессонницы глазами, эти люди подплывут к песчаной отмели берега, гремя цепью, пристегнут лодку к старой, пригнувшейся к воде, иве и разойдутся по домам спать.   Днем  соберутся, чтобы поделить рыбу.  Вспоминают подробности ночной рыбалки.  А вечером на сковородке зашипит масло и неотразимый вкусный запах поджаривающейся речной рыбы, заставить прохожего проглотить слюну и поспешить к ужину…
   К осени мы переехали в новый дом.  Он стоял на отшибе, совсем радом с лесом.  Мимо него проходила, извиваясь на поворотах, песчаная лента проселочной дороги.  Огороженный новеньким частоколом, дом еще хранил запах сосновых стружек, убранных совсем недавно жилистыми, потемневшими от труда и загара отцовскими руками.  Дом был построен на две семьи.  А потому, посредине дома проходила тесовая перегородка, из которой по мере усыхания, иногда, сыпались опилки.  Чтобы попасть в дом, нужно было взойти на белые ступени низкого крыльца, огороженного с обеих сторон невысокими перилами, пройти узкие сени, в которых слева от вас, вы заметите еще одну дверь, ведущую в чулан, но вы пройдете мимо и, дернув на себя дверь, попадете в дом.  Сразу в глаза вам бросится обеденный стол, стоящий у окна в две скамьи возле стола.  Второе окно вы не увидите.  Хотя оно будет слева от вас, но его загораживает русская печка.  Пока еще вы стоите у порога, взгляните на лево.  Здесь закрытый занавеской находится закуток, то есть пространство между печью и стеной, где стоит лестница на печь.  Здесь же, зимой будет стоять еще на нетвердых ногах, расползающихся в разные стороны, рыжий теленок.  Справа от вас, единственная в доме железная кровать.  Итак, вы уже освоились и теперь смело проходите вперед.  Сделав два-три шага вы, наконец, сможете увидеть и второе окно, куда уже не раз устремлялся ваш любопытный взор.  Но, окно было закрыто от вас свежевыбеленным боком русской печки.  Здесь вас ожидает небольшое разочарование.  Ибо, кроме маленького кухонного самодельного, впрочем, как и обеденный, стола, да печного шестка, да нескольких ухватов, да черного от копоти чугуна и двух сковородок, вы здесь ничего интересного не встретите.  Заглянув в окно, вы увидите крытый щепой двор, а за ним верхушки сосен, в голубом, если солнечный день, но уже морозном небе.  Второе окно мне нравилось больше.  Из него была видна сушилка с потемневшим от времени бревенчатым боком.  Сосна, подпиравшая небо своей вечнозеленой вершиной, за которой в просвете между другими соснами виднелась отцова «дегтякурка»,  куда я часто бегал наблюдать как сквозь дырявую крышу прокопченной «дегтярки» золотыми стрелами врываются солнечные лучи, в которых словно живые танцуют пылинки от пепла и дыма.  
   Осень.  Землю сковало морозом.  В сером, неприветливом небе кружатся крупные хлопья первого снега.  Деревянные козлы.  Большая лучковая пила, зажатая изо всех сил в ладошке маленького семилетнего карапуза. Это мы с отцом пилим березовые дрова.  Пилит-то он, а я, преисполненный гордости и важности от его похвал, помогаю ему.  Его добрая улыбка, лукавые светло-голубые глаза, выдают его приподнятое настроение, от которого в моей душе рождается потребность сделать что-то хорошее, доброе, всем людям в деревне.  Вот, мимо нас, видимо с работы, проходит молодая женщина, щеки её тронуты румянцем.  Она что-то говорит отцу, заметив мое старание.  Он отвечает, улыбаясь: «помощник растет»!...
   Рассказ мамы:
   «Они умели жить.  У них знакомство было.  Они жили, как рассказывала Катька, у неё свекровь была больно лихая.  Писала все сыну на фронт.  Мать прописала про нее плохо.  Он разрешил прогнать её, прислал письмо.  Она ушла и замуж вышла на «Тридцать шестой».  (Некоторые поселки Мордовии, носили названия  номеров зон, лагерей ГУЛага, например: «19-й», «36-й», «17-й» ).  А когда война закончилась, он уехал и она опять осталась одна.  Николай Иванович пришел с фронта и женился на другой.  Ребенок Толя у них уже был.  Был голод.  На Мухановом бабушка сидела с Толей.  Принесла за Вад, где луга были, и у нас там были луга.  Принесла кормить ребенка, и говорит снохе: «ступай с ним домой, а я поработаю».  Ну и пошла она.  А есть нечего.  Она положила ребенка, Толю и побежала к матери за 12 километров.  А Николай Иванович с матерью пришли раньше её.  Как бы она подольше не пришла, то, может быть, и смиловались: ребенок кричит, уже еле натамливает  (еле слышно, утомился).  И вот, Николай-то Иванович взял её за голову и давай об стену бить.  Она с ума и сошла.  Он мучился, мучился, и опять Катьку взял.  Охотник он хороший был.  И утятину и зайчатину приносил.  А Катька, где была замужем, там у нее знакомство осталось.  Она и муки там доставала и всего.  Толик у них писался. Она его взяла да побила ночью.  Он стал заикаться с этих пор.  Учитель он был, Николай Иванович.  Антонов его фамилия.  Семь детей у него было в школе.  Свиней держали она.  Корова была у них.  Свой пчельник был.  Варенье варили из черники, пьяницы (голубики), земляники.  Они все домовничать меня оставляли.  Какой у них сок был засыпан из черники.  Терпу (терпения) нет.  Соблазнишься небось.  Ох, и бядны мы-то были тогды.  Прям куда.
   Поехал однажды Толя их на лодке рыбу ловить.  А щука старая была и наверно спала.  Днем было, уже в пятом часу.  Он на лодке резиновой подкрался к ней.  Тюк, топориком!  А ребятишки видели, как он её в лодку затаскивал: никак не затащит!  И сказали матери, что Толик, чуть не утонул.  Он с метр и щука с метр.  Идут он с речки и на плече, за спиной щуку тащит.  А мать бежит навстречу.  Он идет и она ему навстречу, кричит: «Толя потонул мой»!  А когда узнала, обрадовалась, взяла у него щуку.  Большая такая.  Даже сизая какая-то.  Катька все нас поддерживала.  То пирогов принесет, то рыбы.  Из скотины там  было хорошо.  Свиней не запирали.  Так они и жили под крыльцами.  Даром лагерь был близко.  
   Однажды тебя шершни искусали. Ты ничего на сказал.  А на следующий день часов в шесть утра, вижу из окна: огонь!  У отца в дегтярке разгорелись угли.  Думаю, надо бежать к нему, помочь заливать.  А в печке у меня мухоморы стояли, запекались с молоком.  Мух полно было.  И мухоморы-то у меня пережарились.  Я их вынула и в тарелку, на стол поставила.  Молоко-то запеклось на них, подрумянилось.  Их так мухи и облепили.  Прибежала назад, домой.  А отец, он какой ведь, суровый был.  Давай завтракать!  Я скорей стала наливать суп.  А ты, как котик, трешься вокруг меня.  Я заругалась на тебя.  А ты: «мам, ты не поругаешь меня, я пенки съел».  А я прям даж закричала и боюсь за стеной услышат.  Ты б помер и меня посадили бы за это.  Я спрашиваю: «голова кружится?»  Про шершней-то я не знала, что они тебя искусали.  А ты говоришь: «да».  А молока корова мало давала.  Я говорю: «пей молоко»!  А ты глазенки вытаращил, не поймешь никак.  То берегли молоко, а тут – пей!  Не то от молока, ни то грибы мухоморы больно пережарились, только ничего тебе не было.  А тебе уж больно понравилась пенка, вкусная была.  
   Продавцом был Петька Малянов.  Они-то, продавцы, у них было всё.  Четверо детей у них было…».
   Чем дальше от меня годы моего детства, тем острее воспоминания о них.  Оказывается, в те далекие дни и недели, все уже было пережито тем малышом, тем карапузом с черными, как спелые смородинки, глазами.  И теперь, шагая по жизни, по её лабиринтам ,вдруг начинаю узнавать цвета, краски, запахи и звуки, пережитые в детстве.  Причем не просто пережито, а пережито богаче, ярче, живее, чем теперь.  Как будто там, за незримой чертой, находится огромное тело айсберга жизни – детство!  Здесь же во времени, в котором я живу лишь видимая его часть, обозримая глазом, воспринимаемая точным и сухим объективом биографии.  О, как бы я хотел снова туда, где кипела жизнь в её непосредственности, где за короткое время можно было, и наплакаться и насмеяться, захлебываясь горько-солеными слезами и восторгом. 
   Каждую субботу в деревне топили общую баню.  Она стояла прямо на берегу реки Вад.  Деревянная, рубленая баня с предбанником.  В предбаннике была сделана лавка из широкой доски.  В стене, пробитой мхом, торчало несколько, потемневших от времени гвоздей, для одежды.  В бане была сложена каменная печка, каменка.  И был полок, то есть полка, куда залезали по очереди париться.  Перед  дышащим жаром ртом печи, стоял огромный чугунный чан с горячей водой.  Рядом в деревянных кадках темнела холодная речная вода.  Подслеповатое оконце давало тусклый свет, на узком подоконнике всегда лежали коричневые обмылки, стояла в граненном мутном стакане оплывшая восковая свеча.  Здесь же находился фонарь с закопченным стеклом.  Летом, когда ночи видные, его никто не зажигал.  Топили баню по очереди.  Сосны, бросая тень себе под ноги, удивленно смотрели сверху вниз, как из печной трубы маленькой бани, выплывает сизый дымок, сначала как бы нехотя, несмело, растерявшись от яркого голубого простора, затем, медленно набрав силу, подбирается к задумчивым кудрявым вершинам сосен, минует их и тает, оставляя еле заметный струящийся след.  Сбегая по тропинке к мосткам, я увидел, как ястреб налетел на утку.  Она на самой середине реки.  Плавает кругами быстро-быстро, но не взлетает.  В её торопливости – страх.  Но, когда ястреб, падал на неё камнем, и должен бы вот-вот схватить её.  Она, вдруг, в последний момент, нырнула, и ястреб остался ни с чем…
   У папы был ножик.  Необыкновенный, маленький, перочинный ножик, с роговыми щечками и с несколькими лезвиями.  Были здесь и штопор, и шило.  Папа всегда носил его при себе в кармане штанов.  А чтобы ножик не терялся, он крепил к нему длинный ремешок из сыромятной кожи и привязывал его к поясу брюк.  Однажды, я взял этот ножик и едва не потерял его.  Папа тогда сказал мне, что он без ножа, как без рук, и что, ножик постоянно бывает ему нужен.  
   Вот и теперь, папа строгал этим ножом лучину и подкладывал в огонь.  На, лучину ярко, с треском горевшую, осторожно ложились смолистые поленья.  И по обыкновению, каждое важное дело сопровождалось его осторожным кряхтением.  Он вдыхал воздух, затем сдерживал свое дыхание и на каком-то мгновении, разом выдыхал.  Получалось: «к-х-а-а»…
   Тем летом я едва не утонул в речке Вад.  Прямо за магазином берег отлого спускался к воде и заканчивался песчаным пляжем. Слева, купая свои гибкие ветви в водах Вада, росли старые раскидистые ивы.  К ним обычно цепляли, привязывали свои лодки жители.  Справа пляж упирался в крутой берег, на котором уступами стояли высокие сосны. 
   В тот день стояла жаркая погода.  Песок, белый, речной песок, обжигал пятки.  Я уже был уверен, что могу плавать.  Вместе с Полиной, моей старшей сестрой и её подругами, вошел в воду.  И, забыв про глубину, увлекся весельем, необыкновенно чистой, сверкающей под солнцем, воды.  Все глубже и глубже заходил в воду.  И вдруг, когда вода стала по шею, я почувствовал, что дно под моими ногами исчезло.  И так растерялся, стал барахтаться, испугался и начал захлебываться.  Но так мне самому вряд ли было выбраться на мелкое место.  Меня спасла подруга моей старшей сестры, старше меня года на четыре или на три.  Она подплыла ко мне и подтолкнула меня к берегу,  раз, и еще раз, пока я не ощутил под ногами дно.  Тогда я суматошно поспешил на берег.  Успев наглотаться речной водицы. 
   Рассказ мамы:
   «Нас обидели.  И вообще-то там работа только мужская.  Отец гнал дёготь, а я ему помогала.  Смолу гнали и дёготь.  Вот какие глупые.  На одного записывали работу.  В один дом-то.  Глядь, и понадобилось.  У него-то пенсия выполнена и перевыполнена.  А у меня один колхоз.  Ежели правду писать всё.  Лесхоз был там.  Они нашу долю муки на самогон перегоняли.  Они бочками самогон гнали в лесу и возили.  Лесничий, объездчик и лесники.  Одного объездчика обделили, он на них.  А он к нам ходил.   Вот они и подумали, что отец союзник его.  Правды он не нашел.  Но на него взъелись.  И на нас.  Нашли сено.  Косили мы чисто.  И вот, признали – лишнее.  Половину отобрали.  Вот, отец купил лошадку, по-моему, за полторы сотни.  А потом переехали на Старый Высокий и продали её почти за так.  Сено перевезли.  А потом детей троих собрали и переехали.  А чего было перевозить-то.  Переезжали опять зимой.  Приехали.  Дров у нас нету.  Приехали на Высокий в свой дом.  И снова отец пошел в лесхоз работать трелевщиком в лесу.  Колбяны (тяжелые бревна) ворочать.  Тяжелая работа, ужасная.  Хлебушек мерзлый ели.  Закопают в снег с утра, думают:  он у них в снегу-то не замерзнет.  Потом, в году 1958 – м, голанку (голландская печка, изготовленная из железа) возили в лесосеку.  Стали они разогревать на ней.  Фартук давали.  Замерзнет.  Пока работают – мокрые.  Едут домой – все обледенеет на них.   Потом в каждую лесосеку стали возить домик на санях тракторных.  Там тоже печку ставили и грелись возле неё.  
   Однажды лошадь его растрепала.  Она дернула, напужалась (напугалась) гудка поезда и помчала.  А зима, холодно.  Ноги попались в полозья, застряли там, а спина волочилась по снегу.  Километров восемь.  Потом уж друзья увидали, что впереди ехали, и вытащили его.  Мышкой звали кобылу.  Была робкая такая.  Вот, с этого ему хуже и хуже.  И так заболел.  Получил инвалидность.  Группу дали третью.  Пенсию назначили 46 рублей.  И так, лет 18 был прикован к постели.  
   Приехали  на Старый Высокий.  Тогда хлеба не было, как сейчас вот.  То денег нет.  Хлеб вывернулся (появился): где-то километров за двадцать муку привезут в магазин – денег нет.  Пелагея Петровна (она про себя так сказала) и косила и возила.  Всё на мои руки.  А он (отец) хуже и хуже.  Потом астма.  Сидит – человек, а пошёл – задыхается.  
   Огорода у нас не было.  В лесу была картошка.  Работник денежный был один. Митька женился – ушел с женой.  У меня ноги отнимались…
   А вот ещё.  Перед войной это было.  Варивон Павлович (первый муж мамы: Паршин Варивон Павлович) был председателем колхоза.  Доказали (написали донос), что у нас кустарной работы шкуры.  Перед войной было.  Аккурат, мы уехали с Высокого на (Купырзань) Копрнь-Саньф.  Там нам дали квартиру, а новый дом на Старом Высоком, бросили.  Вот Варивон обиделся и ушел из колхоза в Анаевское лесничество ( в Мордовию из Рязанской области).  Вот ему тут и сулили сладкую жизнь.  Да, она бы и была.  Лесничий старый был.  Он его приготавливал на свое место.  Курсы были для технических руководителей (техноруков).  На два месяца.  Митя у нас был в 1938-м году родился.  Ему было три года, четвертый шел.  Теперча (теперь) работали они, шишки собирали.  Работа легкая была.  Ему (Варивону) присудили принудиловку (принудительные работы) год за ту кустарную работу.  Думали, думали, как быть.  Скрываться или не скрываться.  Ну и надумали – отбыть, отработать.  Его послали в своем (Кадомском) районе сначала отрабатывать принудиловку.  Он два месяца отработал.  Их, всех принудиловщиков пять тысяч набрали и 5 мая 1941 года послали на границу с Польшей.  Провожали его.  Он так плакал.  Просто ревел коровой.  Ему так было обидно.  Ведь не виноват он был.  Андрея Васильевича (маминого брата) была шкура.  Они на наших задах в снег её спрятали.  За людей пострадал он. 
   Погода была сырая.  В каждой низинке вода, грязь.  Катер ходил по Мокше.  Зеленый плащ был.  Ветерок был.  Я осталась на Шмелевке.  Проводила его.  А он пошел дальше.  Километра четыре видно было всё его.  А я торопилась к Мите (мамин сын Митя помер от скарлатины в войну, а не родной сын Митька уже появился, когда мама вышла замуж за Федора Егоровича, моего отца, через два года после войны).  Первое письмо пришло недели через две: «частые письма от меня не жди.  Без народа писать негде.  А как стану писать – реву коровой.  Мне стыдно».  А второе письмо ничего особенного.  Только как слово, так Поля и снова Поля.  «Описал я тебе вкратце, – было в письме, - описал все бы, но ты будешь сильно плакать».  И враз я тут  послала ему письма.  Они вернулись назад.  И враз – расставание на всю жизнь…
   За месяц перед войной проводили Андрея Васильевича (мамин сводный брат: Якунин Андрей Васильевич).  А мне ребенка некуда было девать.  И я опять приехала домой на Старый Высокий.  Поступила дояркой в колхоз.  Зимой коров доили.  Луга у нас за 18 километров.  Подоим и за сеном на луга едем на лошадках с санями.  Каких-нибудь пять – шесть пацанов и три бабы взрослых.  Лошадки были эвакуированные.  Такие слабенькие.  На обратном пути с сеном до Панино доедем, останавливаются у нас лошади, не идут, хоть убей.  Отпрягаем лошадь, тащим её так.  Утром возвращаемся за сеном, а его нет.  Растащили.  И угрозы от начальства: «угоним на окопы»!  Одни слезы.  Приедем часов в одиннадцать вечера, а еще коров доить.  Ну хлеба, правда, мне хватало.  Давали кило и мне, и маме, и сынишке Мите.  А тут, в 42-м году он(Митя) помер.  Председатель был Кондрашка, паразит, не дал лошадь, в больницу, на Белое (Кадом) отвезти.  (До больницы было 25 километров, а помер Митя от скарлатины).
   Потом, в каком году, может в 43-м, Андрей Васильевич пришел без руки с фронта.  С месячишку побыл, а на Масленицу проводили назад, на фронт.  Только проводили, а на чистый Понедельник Поля (племянница мамы – Якунина, по мужу Филина Полина Андреевна)  в колодец упала.  Вот я уж тут, вроде не нуждалась ничем(не держало маму на этом свете ничего).  Сам (первый муж) пропал без вести, мальчишка помер, и Поля была одна у нас у всех.  Сама-то, её мать (Варвара Кондратьевна Якунина – Шлыкова), убежала к своей матери, когда увидела, что Поля в колодец упала.  А я решила прыгнуть за ней.  Жива, не жива?  И это не жизнь!  Был колодец покрыт льдом почти вровень со снегом, потому и попала Поля в него.  Она на донце каталась с горки.  Весь сруб изнутри льдом оброс.  Узкое ведро только лезло.  На мое счастье колхозных коров поили в этот день и воды было меньше.  А на дне был камень.  Первый мой муж (Варивон) – это он выкопал колодец.  До него там просто родник был.  Когда он копал то встретил этот камень.  Он был таким большим, что Варивон не смог его вытащить.  Если бы не этот камень мы бы две Польки так и остались в этом колодце.  Я на камень залезла, а её, Полю, на голову.  Воды мне было по шейку, когда на камне стояла.  А так метра три глубина колодца была.  На голову себе поставила её, она как деревяшка замерла.  И кричу: «караул»!  мои двоюродные сестры полоскали белье на речке.  Речка Юзга в десяти шагах от колодца.  Но прорубь подальше была, где глубже.  Они услыхали, от проруби прибежали к колодцу.  Подхватили её и хотели на снег класть.  А я говорю: «качайте, её, качайте»!  Они: «а тебя»?  Да я-то ладно.  Её откачивайте!  И тут, когда стали откачивать её, у неё руки три раза: туда-сюда задвигались, и она, как закричит: «мама, где я»?
   И тут уж меня вытащили.  Привели домой.  Пока вели на мне все обледенело.  Мороз был с ветром.  И дёгтем натирала меня Прасковья Михайловна.  Говорит, все равно, ведь он горит.  Спасибо в обеденный перерыв это случилось.  Елизавета, напротив колодца, её домик стоял, увидела в окно, выбегла из дома и кричит: «Полька в колодце»!  Потом уши у меня здорово  ужасно чесались.  А так не болела.  Нет, не заболела даже.  А медичка пришла и говорит, что вода у Поли мало попала, потому что она замерла от страха.   Как сейчас гляжу: синенький платок теплый наверху и беленький платок внизу.  И военные варежки зеленые с одним пальцем.  Отец её (Андрей Васильевич) с фронта принес.  Лет пять ей было или четыре и пятый шел.  И вот теперь живет, четверо детей у них с Иваном Степановичем Филиным, в Юзге живут.  От Старого Высокого три километра.  Один сын у них в Армии уже погиб.  Цистерну с какой-то отравой, послали его вычищать.  Там и задохнулся.  Гроб привезли.  И вот она все на похоронах причитала: «Накой (зачем) меня вытащили из колодца?  Лучше я бы тогда…»».
   Забытая Богом и миром деревня Старое Высокое.  Словно журавлиная стая на отдыхе.  Пристала к зеленому косогору.  Старые раскидистые ивы, да высокие кряжистые тополя, скрывают стаю от случайного прохожего.  В темную глухую предосеннюю ночь деревня сливается с лесом.  И, казалось, если бы не узкая извилистая речка Юзга, то лес поглотил бы деревню.  
   Наш дом стоял на краю деревни, ближе к лесу.  Пятистенный под тесовой крышей дом из сосновых бревен.  В одной половине, в пристройке, жил брат мамы Андрей Васильевич с семьей: бабушка, жена его Варвара, да четверо детей: Васька, Дуська, Колька и Шурка.  Полька, которую мама вытащила из колодца уже вышла замуж и жила в деревне Юзга.  Другую, большую половину,  точнее не пристройку, а сам дом, который строили Варивон и мама,  занимала наша семья.  Большое окно на южную сторону смотрело на речку Юзгу и на лес, и на Мордовию.  Три окна поменьше выводили ваш взор в палисадник, за которым была улица и на другой стороне улицы видны были дома: Шлыковых и Елизаветы.  Потом, когда Елизавета вышла в свои шестьдесят с лишним лет замуж за дедушку Кислякова, и переехала к нему жить на другой конец деревни, то её дом купили Большаковы и сломали и на этом месте построили новый дом, куда и переехали из Симушки или Шмелевки.  Возле дома росла береза и несколько кустов черной смородины.  С запада к дому примыкала дворовая постройка с баней.  Позднее, отец собрал из вершинок новую баньку, где мы и мылись.  А в старой бане стояли бочки с квашенными яблоками.  Но это все позднее.  А пока, в дом можно было проникнуть только забравшись на широкий, приземистый пень.  Даже крыльца не было.  
   Была зима.  Отец вставал ночью.  Давал сено лошади.  Она стояла под открытым небом.  Поочередно припадая то на правую, то на левую ногу.  Дремала.  К утру круп лошади покрывался инеем.  Из широких, влажных ноздрей вырывались, клубясь, струйки парного воздуха.  И тут же, превращаясь в иней, оседали на пахучем сене.  
   Однажды, под вечер, приехал уполномоченный из Кадома.  Это был грузный мужчина лет 50-ти.  Круглое, жирное лицо с многочисленными жировыми складками под подбородком.  Хитрые, маслянистые глаза.  Весь вечер отец угощал его водкой из промороженного сельмага.  Уполномоченный остался ночевать.  А утром, чуть свет, опохмелившись, уехал.  Наша рыжая лошаденка, привязанная к саням, нехотя плелась следом.  Отец продал её даже дешевле, чем  купил. Продал не по своей воле.  К нему уже неоднократно приезжали из района и угрожали отобрать лошадь.  Ибо по закону в частных руках лошадей быть не должно.  И, как я понимаю, продал на мясо….  Уполномоченный был как раз по мясозаготовке. 
   Лето.  Ветер подметает с отшлифованных до бела, нашими босыми пятками тропинок пыль, песчинки, утиный пух.  Прохладно, но солнечно.  Младшей сестре Татьяне купили поношенные ботинки.  Мне они малы.  Но я уговорил маму.  И вот иду радостный по твердой узкой тропинке.  Ботинки очень жмут.  Но, все равно ходить в них мне приятно.  Не знаю, не помню теперь, какая уж был на мне тогда обувь, если в этих, совсем не новых ботинках ходить мне доставляло удовольствие.  Скорее всего, повседневной обувью были сандалии.  
   Школа на Старом Высоком была тоже деревянная.  Но больше, чем на Быстрищах.  Там, на Быстрищах,  школа была в обычном пятистенном доме.  В одной половине жила семья учителя, Николая Ивановича,  а в другой половине была школа.  Причем все ученики разных классов от первого до восьмого, сидели в одном помещении, за партами.  В первом классе был лишь один ученик – это ваш покорный слуга Петя Плонин.  Ну и доставалось мне, помню от Николая Ивановича.  Даже линейкой бил по голове.  Такой был строгий и вспыльчивый.  Начинал я учиться с большими проблемами.  Потом, выходил в хорошисты.  И так не только на Быстрищах, а и в других трех школах, где мне приходилось учиться.  Николай Иванович много времени затрачивал на объяснение уроков старшеклассникам.  Я был чаще всего предоставлен самому себе.  Еще и потому, что Николай Иванович нередко вообще уходил из класса по своим домашним делам.  Я сидел на первой парте.  Слева падал свет из окон.  Прямо перед моей партой – дверь в квартиру учителя.  Он входил.  Мы все вставали с мест.  Николай Иванович учил меня читать.  Если я ошибался, он кричал: «дубовый лоб»!  Иногда бил линейкой по голове.  Мне было до слез обидно.  Соседи сзади хихикали.  Все они были старше меня.  
   На Старом Высоком как-то быстро перезнакомился с ребятами.  И даже успел влюбиться в одну девчонку из другого класса.  Звали её Галей.  У нее был чуть заостренный носик, чистые розовые щеки и белая шея с гладкой кожей.  В перемену носились по коридору.  Часто устраивали кучу малу.  Я был счастлив, если случайно сталкивался в игре с Галей.  Глаза её удивительно зеленые, необыкновенно светились, словно изнутри кто-то зажигал фонарик.  Голос звенел, словно школьный колокольчик, которым объявляли перемену.  
   Сын директора школы хорошо рисовал.  Директором была женщина, уже в годах.  Видимо, её сын – поздний ребенок.  Однажды они пригласили меня к себе.  Чтобы чем-то занять, мне дали альбом с рисунками.  Запомнилось дерево с ровно обрезанными сучьями.  С тех пор я старался, так же рисовать деревья.  Они были похожи на городские.  Только в то время я об этом не знал.  В деревнях, где я жил до этого никто никогда не подрезали деревья…  
   Наступила осень.  Тридцать шестая осень в моей жизни.  Часто моросит дождь.  Мелкий, словно его кто-то просеивает его кто-то через сито.  В воздухе висят невидимые глазом пылинки дождя.  Но если идти ему навстречу, то стекла очков быстро покрывается пеленой влаги.  Приходится раскрывать зонтик.  Но сейчас я гуляю редко.  Потому что, в августе, во время купания нырнул, оказалось, что мелко и я врезался головой в дно, сломав при этом позвоночник.  Врачи Ивановской областной больницы, куда меня привезли на «Запорожце» добрые люди, сказали, что я «счастливчик».  Потому что, всего трехсот граммов не хватило для полного перелома позвоночника и тогда бы наступила смерть.  Пятый шейный позвонок не выдержал и сломался.  Честное слово, не думал, что он у меня такой хрупкий.  Вообще-то у меня в жизни было железное правило – никогда не нырять.  А в последние годы, я как-то мало-помалу, стал изменять этому золотому правилу.  И вот – результат.  День был воскресный, жаркий.  С ребятами из туристского кружка ходили в пеший поход с ночевкой на Медвежье озеро.  Безмятежно, под жаркими лучами солнца дремал лес, манило своей сочной яркой зеленью клеверное поле.  Вода сверкала.  Гудели в траве шмели.  Трещали кузнечики.  Мы уже возвращались домой.  Я шел в шортах.  Тащил на груди и спине по рюкзаку.  Но было легко, приятно от тяжести, от ощущения своего молодого, крепкого, здорового тела.  Решили искупаться.  На небольшом пляже, искусственного озера было многолюдно.  Стояли машины.  Галдела детвора.  Сбросив, с облегчением рюкзаки, я в нерешительности стоял, теребя бороду.  Мальчишка из нашей группы торопил, звал купаться.  И мне вспомнилось, как в детстве мы ныряли на Большом злогу.  Нырнув, отталкивались руками от дна и далеко от берега выныривали.  Почему бы сейчас не нырнуть и проплыв под водой вынырнуть там, где никого нет.  Разбежался с крутого откоса и, в это время малыш какой-то решил побежать и оказался на моем пути.  Мне оставалось или, налетев на него наверняка ушибить, или перепрыгнув через него, войти в воду вниз головой.  Машинально, интуитивно я подпрыгнул, чтобы не сшибить мальчишку и прыгнул через него.  Там была глубина всего по колено.  Как головой ударился в дно, я уже не почувствовал, ибо позвоночник уже был сломан и нервная связь была нарушена.  Лишь только резко оттолкнулся от берега, как по всему телу пробежал расслабляющий электрический ток.  Перед глазами очень медленно поднимались пузырьки воздуха в голубоватой мутной пелене воды.  Руки, ноги, голова, все оказалось расслабленным, не подвластным моей воле.  Лишь кончики пальцев на руках шевелились и слушались меня.  Я еще находился под водой и эти ощущения всего длились доли мгновений, но я уже понял, что сломал позвоночник и, затаив дыхание ничего не предпринимал, отдавшись воле случая.  Спокойно подумал, что могу так и остаться в воде, ведь мальчишки мои могут подумать, что я играю таким образом.  Но тут, видимо, воздух, что я набрал перед нырянием, позволил мне всплыть, и моя голова оказалась над водой.  Яркий свет, зыбкие фигуры купающихся детей и взрослых.  Стараясь быть спокойным, я произнес: «ребята, я сломал позвоночник, помогите мне выйти из воды».  Двое молодых сильных мужчин, подхватив мен, вынесли на берег.  Здесь,  я неуверенно, но все же, встал на ноги.  Ноги дрожали, движения были вялыми.  Вот как бывает.  Всего мгновение отделяло  сильного молодого мужика от инвалида.  И тут и там был один и тот же человек, то есть я….
   - Ребята, никогда не прыгайте вниз головой – это для вас урок на всю жизнь! – почему-то несколько раз  повторил я.  На заднее сиденье машины я кое-как забрался и мы тронулись, не мешкая по разбитой тракторной проселочной дороге в сторону Иваново-Вознесенска….
   Теперь, после месячного пребывания в клинике, где мне сделали операцию, и где три недели я лежал, не вставая, на спине, я нахожусь дома.  Ношу воротник из ваты, туго стягивающий шею.  По утрам долго нежусь в постели.  Затем, не спеша делаю зарядку, разминаю руки, плечи, ноги.  Ругаюсь с сыном Эдиком, из-за его уроков.  Часов в одиннадцать мы с ним завтракаем.  Затем он продолжает заниматься уроками, а я читаю.  Вскоре он уходит в школу, во вторую смену, а я остаюсь один в доме.  Читаю Мопассана.  Великий мастер слова.  Из простого события, делает шедевр.  Хороши его путевые заметки об Алжире, о Франции, о путешествии на яхте «Милый друг».  Вчера с Николаем долго бродили по ненастным улицам, разбирали проблему о месте человека на земле.  О том, что мы достигли на сегодня и наши цели и перспективы.  Оба сошлись на том, что лишь творческий труд наиболее полно вмещает все наши стремления и планы.  Николай готов написать большую вещь, но не может выбрать: о чем, именно?  Я ставлю более скромные цели: в ближайшие три года стать журналистом.  
   Да, мой лечащий врач в Областной больнице Юрий Анатольевич Игошин.  Там же врач Некрасов – кандидат наук, худощавый, сутуловатый, с острым взглядом и щеткой усов над большим ртом.  Кстати, Игошин то же носит пышные усы, но в отличие от Некрасова – это крупный мужчина с белым холеным лицом и голубоватыми глазами, слегка выпуклыми, под белесыми ресницами.  Оба моих лет или чуть старше.  И конечно, я очень и очень благодарен им за возвращение меня в строй, за то, что они мне подарили вторую жизнь!
   Итак, этой осенью я снова возвращаюсь в свое детство.  В деревне, где мы жили, школа была лишь начальная до четвертого класса.  А в пятый класс нужно было идти за три километра в деревню Симушку.  
   В конце августа, солнечным днем с волнением я переступил порог Симушкинской восьмилетней школы.  Она располагалась в добротном большом деревянном здании, обнесенном низким штакетником.  Одноэтажное  здание с крышей, крытой железом, окрашенной суриком.  Рядом, со стороны широкого крыльца, стояла скирда из пиленных и расколотых дров (поленница в форме скирды).  Меня это очень удивило.  Крыльцо выводило на небольшую крытую площадку, куда смотрели окна коридора.  Из коридора по желтым половицам можно было попасть в классы.  Их было всего четыре.  Стены классов не оклеены обоями, светились бронзовыми гладко оструганными бревнами.  На стенах висели работы учеников: вышивки, рисунки, поделки из соломы.  В одном из классов, на сдвинутых вдоль стен столах, лежали горы книг с белыми корками (обложками).  Над столами на специальной доске были вывешены образцы заявлений.  Я получил целую стопку книг, приятно пахнущих типографской краской, внимательно изучил бумаги, что висели на доске и счастливый отправился домой.   
   Выходя из школы, поворачиваешь налево, идешь по тропке мимо школьного палисадника, переходишь широкую, мягкую, песчаную дорогу и сразу оказываешься в поле, на тропе.  Справа и слева от тебя в отдалении серые избы Симушки, а тропка ведет через картофельное поле, в низкорослый молодой лес.  Хотя лесом его может быть, и не назовешь.  Лишь березки выделялись среди зарослей ив, осинника, что густо поросли крапивой, ежевикой, малиной.  Подходя к лесу, тропка сливалась с проселочной дорогой, заросшей травой и пролысинами от тележных колес.  Кустарник, то плотным кольцом окружал проселок, то расступался с одной стороны и тогда виднелись поля, с зелеными озимыми, за которыми виднелись крыши дальних деревень: Кутуевки и Гунаевки.  В одну из прогалин справа, в ясную погоду можно было наблюдать точеный купол церквушки, что отстояла на шесть километров от Вас (в селе Раковка или Соловьяновка).  Внезапно кустарниковый лес редел, и дорога выбегала на простор, от которого захватывало дух!  С этой черты перед Вами расстилалось широкое поле  изумрудно зеленое от густо поросшей озими.  Оно плавно спускалось к оврагу, за которым виднелись серые крыши деревни Старое Высокое (тогда там было 72 дома).  За самой деревней и справа и слева от нее синели бескрайние мордовские леса.  Местечко за оврагом называли гумном.  Раньше здесь была рига, где молотили зерно.  Теперь здесь, вокруг оврага, росла ольха и высокая осока.  Стенки  оврага были пологими с сглаженными и по дну оврага струился ручеек. Пройдя по оврагу, бровкой мимо широкой лужи, дорога медленно пошла на подъем.  Справа потянулись огороды.  Горьковатый запах сухой картофельной ботвы из-за пепельно-серых, потрескавшихся от солнца и морозов, жердей.   Слева первая изба с двором.  Здесь живет семья Кисляковых.  Шурка и Федька, с которым я неоднократно дрался, но больше дружил той, ни к чему не обязывающей святой дружбой на правах полуродственников.  Моя дальняя родственница тетя Лиза (жена отцова брата Николая Егоровича Плонина, погибшего на войне 41-45 годов), вышла замуж за их дедушку Лёву.  У них, то есть у Кисляковых, большая семья.  Отец высокий, хромой, хотя на войне не был, частенько запивает, потому живут они бедно.  Пожалуй, что в нашей деревне и не было богатых, хотя зажиточные – были.  То есть те, у которых дома понаряднее, и поновее.  То тут, то там, на улице вдоль домов росли высокие раскидистые ивы.  Улица была зеленой, заросшая травой-муравой.  Эту траву то и дело подкапывали и жевали с чавканьем, многочисленное семейство свиней.  Свиней держали почти в каждом доме, и они бродили по деревне там, где вздумается.  Вечером нередко можно было услышать, как сердобольная хозяйка кличет: «Жунь, жунь, жунь-ка»!  В деревне  три-четыре колодца, да родник-колодец, что за нашим домом, у самой речки Юзги.  Колодец – это, то место, где люди общаются, калякают, узнают все деревенские новости.  Удивительно, что ни на одном из них нет ворота с цепью.  Достают воду, прицепив к ведру веревку.  Так каждый и ходит со своей веревкой.  Правда один колодец был с журавлем, но я боялся его: вдруг ведро вырвется из рук и, поднявшись высоко, зависнет, что тогда?  Иногда посреди деревни, ближе к одному из домов вырастал свежий, пахнущий смолой и опилками сруб.  Кто-нибудь строился или рубил сруб на продажу.  Нам, мальчишкам тогда было раздолье.  Все игры переносились к срубу.  Бегали по сгрудившимся курчавым соломенно-желтым щепкам.  Догоняя друг друга, лазили по скользким бревнам сруба.  Отец работал в лесу, то трелевал бревна, то их возил на лошади,  но был и хорошим плотником.  Анекдот, который я слышал от него:  «Вечер.  Плотники закончили свою работу.  Сын кричит отцу: «пап, я топор-то в щепу спрятал»!  Утром приходят – топора нет»!
   Одной из странных особенностей моих односельчан было то, что при встрече друг с другом, они никогда не здоровались в нашем обычном понимании. То есть не говорили друг другу: здравствуйте!  Мужики приветствовали друг друга, приподняв слегка кепку на голове.  Или кивком головы.  И мы, дети хорошо усвоили эту традицию.  Мы твердо знали, что здороваться нужно только с учителями.  Здесь, как бы мы показывали свое воспитание.  
   К нам в деревню приезжал мой ровесник Игонин Сережа.  Обычно он на все лето оставался в деревни у бабушки или у тетки своей тете Маше.  Так вот, он по приезду, увидев кого-то из взрослых, обычно говорил: «здрассьте».  В  ответ молчание.  Мне становилось неловко за Сережу.  Но, пожив в деревне, месяц, другой, он тоже приноравливался и уже не с кем не здоровался.  
   «Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать землю, - говорил Антон Павлович Чехов.  Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на контрабасе, а тут на крупе садится слепень и щекочет и жужжит.  Нужно встряхивать кожей и махать хвостом.  О чем он жужжит?  Едва ли ему понятно это.  Просто – характер у него беспокойный и заявить о себе хочется, - мол, тоже на земле живу!  Вот видите, - могу даже жужжать, обо всем могу жужжать!  Я двадцать пять лет читаю критики на мои рассказы, а ни одного ценного указания не помню, ни одного доброго совета не слышал.  Только однажды Скабичевский произвел на меня впечатление, он написал, что я умру в пьяном виде под забором…».  Это я выписал из «Воспоминаний» Горького о Чехове, так, на всякий случай, по принципу: не знаю зачем, только сильно нужно.
   Раньше всех вставала мама.  Казалось, что она еще и не ложилась вовсе.  Засыпаешь, он еще хлопочет на кухне, за тесовой перегородкой, оклеенной газетами.  Просыпаешься – она опять у печи, гремит кастрюлями и чугунами.  Будит нас: «вставайте, окаянные, в школу проспите»!  Ох, как не хочется вставать, выбираться из-под теплого одеяла.  А в доме холодно и темно.  Лишь из кухни сочится тусклый свет керосиновой лампы, на застланный половиками пол (электричество провели на Старый Высокий только в 1969 году, через четыре года после нашего переезда в Кольчугинский район Владимирской области).  Мама приносит беремя дров – наколотых поленьев.  По полу, клубясь, прокатывается волна морозного воздуха.  Поленья со стуком падают у голанки (голландки) – железной печки, стоящей почти посреди избы.  Затрещат, разгораясь лучины, пахнет березовым дымком, галанка быстро накаляется.  Становится малиновой.  Дунешь на её раскаленный  бок и заискрится, засветится железо в предрассветных синих утренних сумерках.  Воздух прогревается.  Пора вставать.  Опускаешь ноги на все еще холодные половики.  Бежишь, как есть, босиком на крыльцо.  Горячая, парящая струя из штанишек, оставляет на снегу темную, в рыжих разводах, скважину. 
   Не помню ни одного своего дня рожденья.  То ли их вовсе не отмечали.  Да и дата моего рождения и записанная в Свидетельстве о рождения, почти не о чем не говорит.  Не случайно мама, когда вспоминала об этом, то говорила, что я родился летом и в понедельник.  Однако в какой именно понедельник и какого месяца, об этом история умалчивает.  Нет, не отмечали в нашей семье дней рожденья.  Взрослым было не до этого.  А из детей, кто станет следить за календарем, тем паче летом.  Дни все яркие, теплые, большие, насыщенные всякими событиями, принадлежат тебе.  А ты сам принадлежишь речке, лесу, квадратику луга, с таким милым разнотравьем.  И домашних  забот не мало.  То гусей пасти, то свиней выгнать из огорода, а то и овец пасти попросят.  Овец пасли по очереди.  Выгоняют рано, вместе со взрослыми.  Но, только проводят стадо за околицу, остаешься один со стадом.  Овцы с шумом поедают траву, сбиваются в кучу, ягнята ищут своих матерей, жалобно кричат.  Ходишь за ними иногда босиком, сначала по мокрой от росы траве, потом по сухой, покалывающей голые ступни.  А солнце все выше и выше.  Ходить за стадом быстро надоедает.  Вот и торопишь солнце.  Считаешь, длину своей тени, чтобы узнать время.  Как только будет пять- шесть лаптей (ступней), гонишь стадо на полдень, ближе к кустам.  Деревня как на ладони.  Праздных людей не увидишь.  Все – стар и млад, на работе.  Пыльное облако конусом потянется по дороге – то проедет редкая в наших краях грузовая машина.  Сидишь, оседлав сухой ствол сломанной ольхи.  Предаешься размышлениям.  Мечтаешь.  Но больше всего любуешься облаками.  Меня всегда поражала их материальность, их основательность.  Белых, пухлых, ватных , загрязненных снизу глыб.  И я был уверен, что на них можно жить.  Мысленно, я часто садился на краю того или иного облака и сверху наблюдал за окрестностями.  Иногда солнце уходило за тучи и при новом появлении веером рассыпало стрелы лучей.  Тени от облаков скользили бесшумно по полям, и было видно, что там тень, а там солнце.  Особенно хорошо наблюдалось за облаками – ближе к осени, в конце августа.  Поля уже убраны.  Пасешь по колкой стерне.  Комбайны на дальнем поле дожинают хлеб.  Знойно.  Пыльно.  Запах нагретых колосков смешан с пылью, с запахом горячего машинного масла.  На голове, вместо кепки, связанный по углам носовой платок.  С несказанным аппетитом съедаешь припасенный на обед хлеб и запиваешь его вкусным жирным молоком.  Нет ничего на свете вкуснее черного хлеба, если ты его ешь в поле и запиваешь молоком, чуть-чуть тепловатым, прямо из бутылки, заткнутой пробкой из обложки школьной тетради или из газеты.  Отчего молоко немного припахивает бумагой.  Откусываешь поначалу хлеб, прихлебываешь молоко и держишь во рту, не спеша, пережевывая, пока хлеб не напитается молоком и сделается необыкновенно вкусным….
   Вчера вечером разговорились с мамой, вспоминая деревню Старое Высокое.  Мама сейчас, то есть в декабре 18 числа 1985 года, когда я пишу эти строчки, живет у нас в Иваново-Вознесенске, в двухкомнатной квартире на четвертом этаже панельного дома.  Так вот, мама часто предается воспоминаниям и живет, в основном, своим прошлым.  А тут она вспомнила, к разговору, что у нас в деревне, никогда в те годы, никто не запирал дверей на замок.  Надо идти на работу или в лес, в магазин, может даже на целый день – уходят.  У кого есть накладка для замка, у нас называли ее цепью, и впрямь, у многих цепи висели.  Зацепят такую цепь за гвоздик, а если накладка, то вставляют вместо висячего замка любую палочку – вот и знак, что дома никого нет.  И делать здесь нечего посторонним.  Но, все равно, по рассказу мамы, иногда соседи заходили по необходимости.  К примеру, маму останавливает однажды соседка Авдотья и спрашивает:
   - Польк, а у тебя ничего не пропадало на днях?
    - Нет! А что?
   - Да я у тебя два куска сахара взяла… - а раньше кусковой сахар был, большими кусками.
   - Ну, подумаешь и ни замай (ну и пусть, ну и что ж), - отвечала соседке мама. 
   А то,  иногда, приходишь с работы, - это я снова со слов мамы собираюсь записывать, - а работали далеко, за Крутцом.  Приходишь, осенью с работы, а в избе полно народу: зашли погреться.  Вот как жили.  Доверие было к людям.  Сейчас в деревне такого нет.
     А кто знает, может на Высоком до сих пор не запирают, надо будет как-нибудь съездить, навестить родные места.  Узнать, как теперь там живут?  К слову сказать, на дату 16 декабря 2016 года на Старом Высоком уже лет десять, как никто не живет.  Да и самой деревни, как таковой уже нет.  О ней напоминают лишь фундаменты  сгоревших домов, бетонные пасынки электрических столбов, да срубы обвалившихся колодцев.  Лишь один дом, который построил мамин  первый муж, Варивон Павлович, стоит.  Стоит пока,  с дырявой крышей и выломанными полами, и потолком.  И уже лес, вплотную подошел к нему, и совсем скоро закроет его, от алчных человеческих глаз.  И, не лишне добавить, что только в этом углу Кадомского района, Рязанской области, на границе с Мордовией, за последние 15 лет исчезло, или едва теплится, - 20 деревень!
   Вспомнилось об освещении.  Вечером, особенно зимним, долго сидели в темноте.  Сидели одни, семьей, или с тем, кто зайдет покалякать (побеседовать).   Рассказы текут рекой.  Один интереснее другого.  Сидишь, затаив дыхание, слушаешь.  Если мужики еще и при этом,  то накурят, хоть топор вешай.  За окном синие сумерки постепенно сгущаются, становятся почти фиолетовыми, пока не почернеют.  Тогда на небе появятся звезды.  А в доме, через отверстия в дверки железной печурки, забегают, запрыгают красноватые теплые живые огоньки.  Кто-нибудь скажет: «пора зажигать свет».  Под потолком у нас висела большая керосиновая лампа.  Её звали «Молния» или «Десятилинейка».  Её зажигали редко.  Жалели керосин, которого она съедала много.  Большая была лампа.  Стекло, чуть ли не с бутылку из-под шампанского.  Фитиль круглый, а у маленьких ламп плоский фитиль.  Маленькая керосиновая лампа, обычно стояла среди на обеденном столе.  Обычно, отец подходил тогда к столу, брал в руки лампу и встряхивал её, проверяя, есть ли керосин.  Если керосину было мало, то приносили из сеней запотевший бачок с керосином.  Отвинчивали сбоку у лампы пробку и через воронку заливали внутрь лампы керосин.  Затем обрывком газеты вытирали влажный бок лампы и ставили на стол, покрытый стертой клеенчатой скатертью.  Руки отца уже тянулись к стеклу.  Осторожно вынимали из ажурного гнезда пузырь, стекло тщательно протирали изнутри другим обрывком газеты от копоти.  При поворачивании сбоку ребристого колесика у лампы выдвигался фитиль.  С него тоже снимался пальцами нагар.  После всего этого отец доставал из кармана брюк коробок, потрясая вынимал спичку и подставлял пламя к фитильку.  Если керосин был с водой, то фитиль горел и при этом потрескивал.  Отец накрывал огонек стеклом.  На мгновение на прозрачных боках пузыря появлялась туманная испарина, затем испарина исчезала и избу заливало желтым зыбким светом.  На свету все оживлялись, подбирались, прихорашивались, оглядывая друг друга.  И уже прикуривать  подходили к лампе, держа самокрутку в зубах, склонялись к узкому горлышку пузыря, откуда струился горячий, чуть с копотью, воздух.  
   Рассказ мамы:
   « У нас, вообще-то в Рязани, темный угол.  Сватались в Успленье (Успение Пресвятой Богородицы 28 августа).  А свадьба в Михайлов день (21 ноября).  Это сроду было.  Все так поступали.  Когда я выходила, тогда венчали еще.  Поп в церкви венчал.  Примерно, мне года не выходили, а поп сказался обвенчать. (Маме было 15 с половиной лет, когда её просватали за Варивона Павловича Паршина, который был на два года старше её.  Следовательно, свадьба происходила в 1927 или в 1928году).  Когда приехали, поезд называли, 13 телег было, а лошадей 17.  А когда приехали, поп был против: «молода, гряха (греха) на душу не возьму».  Ну, и чуть его не удушили, мужики-то, попа, ну, и сил необходимо, пришлось обвенчать.  А еще, тут пошли «красные свадьбы», приехали, лошадей  у них поменьше, может 9 или 10, вокруг церкви объехали, и поехали домой гулять.  Была мода, такая, примерно.  Вот вечер собирает, девчонок – невеста.  Идут девчонки к жениху, наряжать дом.  Побогаче невеста, должна увесить весь дом полотенцами внутри, а  жениху – собственный кисет.  От жениха приходят, невеста их встречает, снимает квартиру и они там пируют.  И эту ночь у невесты невестины гости гуляют, а у жениха, его гости.  А утром забота жениха, набрать поезд, телег, коней.  Кто дальний – приезжали.  И невеста, её приготавливают.  Жених подъезжает, невеста сидит за столом, плачет.  И от жениха везут ей шаль, накрывают её, она там вопит:
    - Призамолкните, призатихните-ка гости званыя и незваныя, что-й-то мне повержилось, что-й-то мне почудилось.  Дубовые столбы пошатнулися, широкие ворота расхлыбнулися.  Не мой-ли родный тятенька идет, не мне ли от золотую благословеньица несет.  Не басловит ли он меня во чужие люди, во незнамыя.  
   Ну вот, тут жених берет невесту за ручку.  Плакать тут бросают.  У меня отца не было и эдак было положено.  
   Если отец есть:
   - Мамонька моя, желанная моя, баслови-ко меня во чужие люди, да незнамыя.  
   Ежель брат есть, то она причитает:
   - Братец ты мой желанненькай, возьми-к топор и сходи-к во темный лесок и сруби-к ты белую березоньку и завали-к ты эту широкую дороженьку, и что б никто не прошел, ни проехал.  И спрячь-ка ты мою девичью красоту. 
   Ну а тут собирают:
   - В чужих людях, пойдешь тихо, скажут – ленивая, пойдешь шибко, скажут – сердитая. 
   Потом жених выводит за ручку, сажает на телегу, что б на рессорах была.  Везут венчать.  От венца везет домой.  Там уж гуляют жениховы гости.  И невеста везет подарки большие в всю женихову близкую родню дарят, (а сейчас невесту с женихом народ  дарят).  А невестина родня уже потом собираются и идут к жениху, как бы искать невесту.  Встречает их жених.  Свои гости только веселятся.  А за стол сажают невестину родню.  Поедят, потом гуляют совместно.  И в этот же день они уходят, вся невестина родня туда, где невеста была.  А женихова родня остается у жениха.  На вторую утру, уже жених идет к тещи, и всех своих гостей ведет.  Веселятся.  Гармошки были.  Песняка-то играли, огонь, лампу тушили!  Не то что сейчас: гав, гав, гав….  Вот твой возраст не взяли бы, а старики в почете были, а отец бы пошел.  Старики!  Бороды, как все равно по метру висели.  А сноха-то дома, будет скотинку убирать….
   Мы  пропустили.  Такой момент.  Когда девчонки идут к жениху.  Девишник собирался, из квартиры идут сватьев корить и вот они будут им песни петь:
   - Уж ты сват, ты наш сватушка, золота твоя бородушка, золоты усы серебряные, будь охотняк по чужим пирам ходить, будь охотняк красных девушек дарить.  Ни рублевую, ни гривную, золотой своею гривою….
   И вот он дает: который богатый рубль, а то и 20 копеек.  И тут девчонки покупают зерно (семечки) и делят.  У них праздняк!  К кого сестра, братья, гуляют эти себе, эти себе.  Женихова родня каждый день: нонь (сегодня) к тебе, завтра к другому.  Нас таскали с Выривон Павлычем восемь дней и на Панином были, и на Симушке были, на Высоком два дома и три дома на Колетиве (Коллективе или Малом Высоком, или Новом Высоком – это все одна и та же деревня).  И вина было сорок литров.  И несколько осталось.  Тогда вино покупали.  Только в винополье, в магазинах не было.  У нас на Дарьницком (Дарьино), в Касимов ездили.  Самогон – не знали, что это такое.  С 29 – го года (1929го) стало появляться вино в магазине.  Вперед (сначала) книжки были, по книжкам продавали.  Это у нас, у отца было 40 литров.  Восемь дней гуляли.  Человек-то?  Как тебе сказать?  Вот у него (у Варивона) было три сестры, их пусть по двоя (по двое).  Два брата, ну и еще там были на Симушинки (на Симушке), пусть двоя.  У Болкиных шестеро.  Ну еще, наверно, все-таки,   тут уже у Василь Фадева, куль шести, у наших-то, у отца-то, четыре брата.  Ну, я думаю, с обоих рук, больше шестьдесят – не было.  
   Девишник, когда, ужинать придут.  Невеста сидится и вопит.  Я воплю, а они песню поют:
   -  По терему, терему, свечка горит, горит она вытаявает.  Как по-терему, терему Поленька похаживала, чистым, бранным полотенцем размахивала, своих девок и подружек спать укладывала:  Милые мои подруженьки ложитеся спать, а мне горькой девушки всю ночь не спать.  Соколика ждать….
   А невеста все вопит.   Как на меня навешалися : Марша, Машка, Мария, Антя, и как все заголосили.  Отец спал пьянай.  Он как совскочил: «Вы, что тудыт вашу! Сироты»!  
   На похоронах сейчас так не плачут, как тогда на свадьбе.  Говорили, если за столом не отплачет, то за столбом отплачет.  13 недель перед свадьбой корили.  Это уже затак, просто из интересу ходят, девчонки, подружки.  Когда три, когда пяток.  Песню причитают.  Жениха корили:
   - Что по саду, садику, по зелену виноградику, добрый молодец ходил.  На коня-то он садилси, конь под ним добрилси…. Он у нас умян (умен), у нас разумян (разумен), сапог у нас не ломает, ни марает.  А тут, забыла, невесту корили:
   - Во городе у нас мята, вся она примята…. Ой да люли. 
   Когда к жениху:
   - Эх, ой,  отворь жонка вороты
Встреть-ка мужа с охоты, эх с охоты….
Женка к мужу выходила, 
Полштоф водки выносили, 
За рученьку его брала
По комнатам его вяла, его вяла
На кроватку его клала
Не перинку пуховую, 
А у Дуни муж гуляка, муж гуляка, 
По ночам ходит, гуляет, 
На рассвете постукает:
Ты вставай жена немила, 
Вся родня твоя постыла….
   На свадьбе, были закуски:
   Наливают квасу, потом щи и каша.  Это все покушают, из общей чашки.  На столе одна чашка.  Теперь кладут ковал (кусок) кила (килограмма) на три, в большую тарелку мясо вареное свинину ли.  И кладут ножак (ножик), вилок не было.  Там человек посмелей режет мясо.  Обносит один обносчик.  Рюмок одна или две на всю свадьбу.  И кружка одна на брагу.  (замуж выходила году в 28-м).  Потом блины, блинчики, оладки (оладьи), пироги сдобные ломотиками (ломтиками) нарежут ржаныя (ржаные).  Брагой запивали.  Много лучше пива.  Стаканьев (стаканов) не было.  В брагу сахар пустят, она пьянит.  
   Весело гуляли очень.  И драк было много.  Ведра были из белого (оцинкованного) железа.  Если наливали в это ведро брагу, или вино, то были случаи отравления…. Не  знали люди, что нельзя этого делать…. 
    Налог собирали если держишь скотины.  Ходил по домам агент и проверял наличие скотины.   В войну Лизавета (Елизавета), спрятала козу.  Раскопала ямку и туда спрятала.  Ей бы не надо выходить провожать агента.  Она и вышла.  Заговорила с агентом.  А коза-то услыхала её голос и давай блеять…  Агент: «Стоп, где она у тебя»?  Она в ноги упала: «Да, пожалуста, я срок даю, заплачу»!  Потом козу давай колотить...».
   3 февраля 1977  года.  Вторник.  17 часов15 минут. 
   Вот и остались мы сиротами.  Не ляжет больше ни строчки в эту тетрадь с маминых слов.  Нет больше мамы.  Умерла народная мудрость нашей Рязанской сторонушки.  Умерли песни, былины, сказания.  Умерли обычаи, гадания.  Умерли сотни людей, событий, случаев, что жили в её памяти.
   Я был в командировке, в городе Калязин.  28 января, в среду, в 8 часов утра, звоню на работу в Государственный Проектный Институт № 6 (ГПИ – 6).  Говорит Юрий Васильевич Смирнов – заместитель начальника отдела инженерно-геологических изысканий.  
   - Срочно выезжай!
   Спрашиваю, что нибудь с мамой?
   - Да, - говорит,  - есть немного.  И больше ни слова.  
   Заказал  на почте телефон соседей по лестничной площадке: 6-60-85.  Коломиец Валя. К телефону подошла Зина Шабурова, подруга моей жены Наташи:
   - Баба Поля умерла, - плачущим голосом сообщила Зина.
   Дальше, все как во сне, как не со мной было.  Морозный Калязин.  Рабочий поезд до города Савелово.  В 11 часов я уже там.  До Москвы электричку ждать: она будет в 13:25.  Автобусом не выходит.  Товарные поезда идут еще позже.  
   Почта.  Телеграммы.   Со слезами на глазах пишу, посвященные маме стихи.  
   В электричке холодно.  За окнами метель.  В областной молодежной газете пишут о конференции областного комсомола.  По десять раз читаю одну строчку, чтобы вникнуть.  Отвлечься.  Еще у меня книга о земных мифах на небе.  
   Наконец, Москва, время 16:30.  Кафе «Диета» на улице Горького.  Электричка в 18:16 в сторону города Александров.  Встреча с Полиной, моей старшей сестрой, с Сергеем, мужем сестры и их сыном Андреем.  Автобус на Кольчугино.  В 23 часа ночи мы в деревне Стенки, что в шести километрах от города Кольчугино.  Там мамин дом.  Маму уже привезли из города Иваново, где она жила у нас.  Привезли на машине, привезли,  только что сняли с машины гроб с её телом и теперь он стоит в передней, на столе.  Здесь, в доме холодно и не топлено.  Русская печь, в уменьшенном размере, так хотелось маме, находится в соседней комнате, где кухня.  
   Умерла мама 27 января, где-то в половине шестого вечера.  Перед этим заставила Наташу сходить в больницу, у Наташи сильно болела голова, прорвался нарыв в ухе.  Мама сидела с нашим младшим сыном Илюшей, которому было всего три месяца от роду.  Она еще до моей командировки жаловалась на головокружение и боялась упасть с Илюшей на руках.  В командировку я уходил на ночной поезд.  Мама вышла меня провожать на лестничную площадку в ночной белой в синеньких цветочках, сорочке.  И стояла над лестницей все время, пока я спускался с четвертого этажа, словно прощалась со мной навеки и, словно старалась укрыть меня собой  от всех бед и невзгод…  Илюша  родился у нас 14 октября 1986 года в 4 часа утра.  Затем мама напекла блинов.  Угостила тетю Нину Метелькову, - тещу моего друга Николая, они живут в нашем подъезде на первом этаже.  Накормила блинами Эдика, моего старшего 11 –ти летного сына.
   - Посиди ещё, - уговаривала тетю Нину.  А та говорит:
   - Нет, пойду.
   - Что-то я устала сегодня, - жаловалась мама, - пойду, прилягу.
   Наташа, к тому времени была уже дома.  Готовила для Илюши молоко на кухне.  
   - Отпустите меня на покой-та? – ещё спросила мама….
   В большой комнате сама стала разбирать кресло-кровать, на котором она спала.  Эдик сидел рядом, за столом и учил уроки.  Мама ещё не успела разобрать кресло, как запрокинулась на спину.  Эдик закричал Наташу, побежал за тетей Ниной.  А Наташа бросилась к соседям, вызывать скорую помощь.  Домашнего телефона у нас не было.  Нина Андреевна пришла, соседка наша:
   - Поля, Поля,  -  а мамы уже на стало.  Душа её покинула, измученное жизненными испытаниями тело.  Глаза глядели в одну точку.  Врач прибыл минут через двадцать.  Сказал, что всё….
   Хоронили её в субботу 31 января.  Ветрено.  Морозно.  Мама лежала, как живая, с бледным румянцем на щеках, разодетая словно невеста, в белом ажурном чепце.  Автобус с музыкой спешил.  В 12 часов вынос.  Соседи, родные.  Три автобуса последовали друг за другом в сторону кладбища села Беречино.  
   Положили её рядом с папой, с моим отцом.  Как и полагается: ногами на восток, чтобы смотреть как встает солнце и светит для нас, еще живых  зачем-то, живых.  
   Холмик над могилой из смерзшейся супесчаной земли.  
   В 13:40 возвратились с кладбища.  На поминках было человек 120.  Односельчане приходили и приходили.  Её знали.  О ней говорили только хорошее, доброе.  Называли учителем, кормилицей, подруженькой.  Вот такая она была наша Мама.  
   Приехали с севера брат Митя, с женой Марией.  Были её неродные племянницы: Арина (Ирина) Егоровна Якунина и Дуня (Евдокия) Егоровна Большакова.  Сильно плакала Аннушка, мамина неродная дочь.  Арина  больше все причитала.  Тетя Ксения Якунина, маминого двоюродного брата Василия Карповича жена.  Тетя Настя Паршина, жена Петра Павловича – родного брата первого маминого мужа – Варивона….

   
   Примерно за месяц до маминого ухода в мир иной, я попросил её помочь мне составить мое генеалогическое древо.  Мы просидели с ней целый вечер.  Она вспомнила поименно около восьмидесяти человек нашей родни, как с её стороны, так и со стороны отца Федора Егоровича Плонина.  Я, немало был удивлен её здравому рассудку и свежей памяти.  Положа руку на сердце, я, тогда, в свои тридцать шесть лет такой памятью и такими знаниями не обладал….

Комментариев нет:

Отправить комментарий